Счастливый день в Италии | страница 47



Дора еле заставила себя спросить, где их похоронили.

— Куда свозили с тюрьмы на Лонского? — обратилась к соседкам одна из женщин.

Те переглянулись, пожали плечами.

— Может, в Янов? — предположил кто–то неуверенно.

— Да нет, Яновский — это уже потом…

— Это далеко? — спросила Дора. — Как туда добираться?

— Да чего вам туда ехать? Ничего там нет. Ровная земля, песок серый…

Дора постояла еще немного и уехала на вокзал. На следующий день она вышла на работу.



Что же касается Мики и его женитьбы, то произошло это еще год спустя, о чем Дора тоже, конечно, помнила. Откуда же взялось это несправедливое раздражение? Почему Зародыша просто преследовал тихий недобрый шелест? «И вот возвращаюсь я из Львова…» Так хотелось ему выдрать из Дориной жизни, как страницы из ветхой книги, все эти сцены, разговоры с намеками! «Конечно, у него были свои интересы, свои устремления…»

Дора будто прощала Мики, но введенные в заблуждение попутчицы, соседки по палате, участковые врачихи осуждали брата–эгоиста. Как минимум, за поспешность.

Поспешность… Да если бы Мики видел, что способен хоть как–то заполнить пустоту Дориной жизни, он никогда не женился бы, не отнял бы у сестры ни крошки своего внимания, своего времени! Но Дора превращала брата — с его болезнью, с постоянной угрозой обострения — в тяжкий долг, в мрачный смысл своего существования. Конечно, у нее была еще работа — но как–то отдельно, сама в себе. А Мики хотелось, чтобы Дора жила, чтобы Дора была счастлива. Он понимал, как трудно ей принять нечто взамен Бронека и Лизоньки. Хуже того, ему самому было почти невыносимо представить себе рядом с Дорой другого мужчину и другого ребенка. Но он надеялся на молодость Доры, на то, что жизнь — хочешь или не хочешь — продолжается, а память слабеет. Оттого и отказался он, вернувшись в Киев, поселиться с Дорой, в ее длинной и темноватой, но сухой комнате. Снял угол — у старика–пьяницы, зато совсем рядом с Дорой, так что каждый вечер, возвращаясь с работы, он забегал к ней. Ненадолго.

Мики даже не раздевался. Садился на диван. Полы его расстегнутого пальто, довольно дорогого по тем временам, резко изламывались какими–то неожиданно изящными складками. Дышал свежестью раздвинутый шарф. Вызывающе красиво выглядели длинные ноги — одна присогнутая, другая выставленная вперед. И бледная кисть, как бы случайно забытая, свисала совсем уж картинно на фоне темных наутюженных брюк. Доре так и слышался голос Бронека: «Нет! Ну откуда в человеке столько изящества!» И она снова испытывала что–то вроде той давнишней досады на мужа. Что–то такое, непонятное… Будто Бронек, восхищаясь ее братом, подбивает Мики оставаться горбуном и уродом. Будто в угоду Бронеку Мики мог бы и переиначить свое прошлое… Не поехать тогда на трамвае, опоздать, к примеру. Или решить добираться домой пешком. И не надвинулся бы лоб на эти чудесные глаза, не заострился бы нос, не растянулись губы. И не было бы этого утомительного множества налагающихся друг на друга смыслов: «Я все вижу. Я знаю, что тебя раздражает даже мое пальто. Но это неважно, это мелочи. Ты совсем другая. Я‑то лучше знаю, какая ты на самом деле!»