Зяблицев, художник | страница 19



Вдруг ему вспомнился давний–давний замысел: еще в юности, не научившись видеть в окружающем, повсеместном и ежедневном, значительности и красоты, предмета достойного кисти, он хотел изобразить глухонемого, стоящего под черной — как в кино — тарелкой громкоговорителя, откуда исходит голос, объявляющий войну; или глухонемой заменялся слепцом, который на ощупь бредет по улице, сохранившей свой прежний облик, не разрушенной, не тронутой бомбежками, однако бесповоротно ставшей улицей военного времени. Как было выполнить такое? Зяблицев вспоминал, как бился над проектами и набросками целыми месяцами — замысел казался слишком уж заманчивым, прямо–таки выдающимся и, главное, значительным, — но так ничего и не сделал. Измотав себя, он пришел лишь к заключению, что все это надумано, умозрительно и вообще лежит за рамками изобразительности. Зяблицев не мог перенестись во время давно прошедшей войны и воочию увидеть того воображаемого несчастного — он мог только пытаться представить, но это оказалось невыполнимо и безрезультатно. А нынче?.. Чувствуя, как все внутри оживает и трепещет, он вновь воззрился на тот участок города, в котором очутился. Попытаться представить, что это Киев — вон, кстати, и верхушки пирамидальных тополей, привитых чудаком–академиком, торчат поверх крыш!.. Нет, нет! Представлять невозможно, не нужно! Нечего впадать в прошлые заблуждения!..

Зяблицев сорвался с места и, уставившись под ноги, пошел, куда эти самые ноги понесли. И все равно мысль, чесотка, раз возникшая в мозгу, уже не могла исчезнуть. Он начал представлять, замыслы зароились. Он воображал почему–то какого–то пьянчугу, сутки или двое провалявшегося в забытье где–нибудь в кустах или в подвале, выбравшегося наконец на свет божий, гонимого жаждой опохмелиться, всеми легкими глотающего — за неимением пока более подходящего вещества — свежий, ясный, губительный воздух безоблачного и сияющего утра и поначалу радующегося отсутствию на улицах милиционеров, обещающих вместо заветного опохмеления — вытрезвитель и штраф, а затем начинающего испытывать недоумение и страх от полной пустынности улиц, от отсутствия всякого признака жизни. Но как было выразить это на полотне, как показать, что блистающий, пронизанный солнцем воздух — мертвящ, когда нет ни намека ни на пожары, ни на разрушения?! Невозможно же прояснять все это подписью под картиной, звучавшей бы к тому же смехотворно — что–нибудь вроде: «Утро чернобыльского алкоголика» или «После вчерашнего». Да и что за нелепость вообще подписи к картинам! Зяблицев всегда был яростным их противником и до хрипоты спорил со знакомыми художниками, утверждая, что живописная ли, графическая ли вещь — все равно — должна исчерпывающе говорить сама за себя, своими средствами, своим языком. На кой черт прибегать еще и к словесному объяснению?! А если не можешь не прибегать, то или удавись, или выбрось свои картины на свалку, или вообще помещай в рамку описание того, что хотел бы изобразить красками, но не в силах сделать этого!..