Литературная память Швейцарии. Прошлое и настоящее | страница 145



Ему удалось то, что удается очень немногим писателям и что никто не может спланировать заранее: он создал фигуру, которая освободилась от своей рамки, то есть от книжной обложки, и зажила самостоятельной жизнью. Сегодня эта фигура — полицейский вахмистр Штуцер — знакома и многим людям, которые никогда не читали Фридриха Глаузера. Конечно, тут сыграли свою роль некоторые побочные обстоятельства: возраставшая в тридцатые годы политическая и культурная изоляция Швейцарии, ранняя экранизация романа эмигрировавшим из нашей страны Леопольдом Линдбергом[227], популярность актера, который сыграл главную роль[228]. И все-таки основой для всего этого явилось достижение Глаузера: произведение робкого, истерзанного внешними бедствиями и внутренними комплексами человека, который пытался спастись (от своей морфинической зависимости, от ощущения потерянности) в психиатрических клиниках, но каждый раз всё та же гложущая тоска заставляла его бежать оттуда. Вот и в тот раз, едва закончив «Вахмистра Штуцера», он ранним пасмурным утром бежал из бернской клиники.

Как из трудного жизненного опыта родилась такая романная фигура, это можно объяснить лишь редкостным, часто обсуждавшимся, но так полностью и не проясненным химическим процессом. Большинство писателей — когда создают центральные для них образы — оперируют проекциями собственной личности, которые они в большей или меньшей степени смещают по социальной оси, или — контрастными проекциями из арсенала своих желаний и страхов. С этим «или — или» в качестве рабочего инструментария, если относиться к нему критически, интерпретатор может добиться многого. Такой инструментарий если и не поможет добраться до сути вещей, то обеспечит относительную прозрачность текста. Однако в случае Глаузера/Штудера это самое «или — или» оказывается странно неупорядоченным. С одной стороны, здесь отвергнутый и гонимый человек, вечный ребенок, обладающий смекалкой бездомного скулящего пса, создает для себя фигуру сильного и доброго покровителя; с другой же стороны, все, что поднимает «Штуцера» над уровнем расхожих штампов (а только это, в долгосрочной перспективе, и имеет значение), проистекает из глубоко запрятанной слабости вахмистра: из беспомощности, которая у него загадочным образом сочетается с прозрениями.

Ощущение незащищенности наваливается на полицейского вахмистра периодически и неожиданно, как внезапные удары, в моменты, когда он занят решительными действиями, — или давит ему на плечи, как тяжкий груз, постепенно сгибая этого крепкого человека. И именно благодаря изображению таких внутренних состояний, а также благодаря той функции, которую оно выполняет в романе, образ Штуцера становится литературным достижением. В таких эпизодах этот образ не только отходит от расхожей модели ворчливо-добродушного следователя, но вовлекает читателя в дебри, какие мы не найдем ни в обычных, ни в элитарных разновидностях криминального романа.