Тремпиада | страница 34



Я снова встал и включил свет. Кассету заело. Я немедленно вытащил ее из видака и выключил телевизор.

Ну что ж, решил я, значит, попробуем разобраться.

Итак.

Кассета остановлена.

Я не выдержал массированного прессинга и, буквально раздавленный мощью и многоликостью хозяина, представшего предо мной сразу в двух мирах, — выскакиваю на улицу.

Я вырываюсь из плавильной печи его дома, где горит и страстно безумствует его эго, и расплавленным металлом растекаюсь по бетонным ступенькам его жилища. Мне, чтобы выжить, необходимо немного остыть.

Там, в мире кино, он оставался счастливым и любимым, удачливым и все таким же страстным. В мире кино он представал и страстным бойцом, и пристрастным мыслителем, и, едва его оставляли эмоции и сердце орошалось тишиной, — он превращался в мудреца.

— Меня нет, — говорил он. — Однажды Моисей Зямович лег спать, а проснулся кто–то другой.

И этот другой пребывал сейчас в мире, где над ним навис еще один суд, где уже не могла появиться ни одна женщина, где, то ли четвертым, то ли пятым инфарктом, пережил он расставание с Дусей, Дусенькой…

И слова об улыбке оставались порой только словами. И казалось, что безбожник и шпана, стареющий хищник, или как он сам и в шутку и всерьез говорил: «примат после встречи с коноплей», — изображает в том своем мире то ли набожного еврея, то ли мудреца, еще не пережившего до конца свою страсть.

Теперь он страстно разрушал память о той, с которой взлетала его душа над суровым бытом повседневной жестокости. Но что–то не давало ему покоя, и он смотрел кассету с самим собой и нравился себе. Нравился, ибо кассета возвращала его к тем временам, в которых он знал о себе не как о писателе, связавшим свою жизнь с художником. Кассета запечатлела его ощущающим или — вспоминающим себя Моисеем, а ее — Ципорой. Но даже там, где, казалось бы, не должно было оставаться места ни для чего, кроме слов благодарности, прорывалось огромное, непомерное эго писателя. Да, он говорил скупые слова благодарности и в редкие мгновенья, которые, слава Богу, оказались запечатленными на пленке, он приходил в себя.

Одно из его воспоминаний помогло понять мне истоки того винокуровского феномена, который, как визитная карточка события из раннего детства, всю жизнь предъявлялся им каждому, кто стоял на его пути:

«Сначала хук левой, потом разговоры».

С присущей только ему, уникальнейшей лексикой, очаровывая своей неожиданностью и пробуждая от спячки одновременно, он поведал мне с телеэкрана историю, название которой дал я, пересказав ее по–своему.