Ленинградское шоссе | страница 17



— Брось, Алешка, вола крутить! — крикнула ему через стол Александра, разрумяненная вином и похорошевшая. — Давай лучше выпьем. Сто лет не видались.

Они чокнулись, выпили. Алексей зажевал, сильно двигая скулами.

— Значит, закопали старичка? — спросил он спустя несколько минут примирено. — Жалко все-таки, безобидный был старик. Пожил бы еще, постучал бы молоточком… Слышал я, будто его жилец наш терроризировал… Как его?.. Ну, обсосок этот… с гетрами?..

Ему никто не ответил. Алексей отвалился на спинку стула, шумно вздохнул:

— До чего же много развелось всякой дряни мелкой в последнее время!.. — И прибавил, рассмеявшись: — Да и крупной тоже… А этому самому Альфонсу, — вдруг крикнул он, — ему недолго брючками дрыгать, я ему вобью голову в плечи, — он резко стукнул кулаком по столу. — Пусть не воображает много… тля несчастная…

У извозчика от восторженного внимания даже пот проступил на побагровевшем лице и лоснился нос. Беспризорник, ухмыляясь во весь рот, ждал, не будет ли чего похлеще. Столяр, по-прежнему безмолвный, мрачно дочищал коробку с бычками. Остальные смотрели на Алексея с беспокойством.

Но он закончил неожиданно вяло, пропаще махнул рукой:

— А впрочем — выпьем… Если все начать в порядок приводить, кулаков не хватит… — И потянулся с бутылкой к Сережиной рюмке.

— Выпьем, профессор!

Сережа смущенно отказался, отговариваясь вечерними делами. Костя положил ладонь на свою стопку, сказал:

— Ни-ни-ни! Почки.

— Ка-кие нежности при нашей бедности! — покривился Алексей. — Костька Мухин тоже в интеллигенты приписался! Эх, вы, мужья государственные… Ну, мы тогда вот с папашей объединимся… Папаша, видать, гражданин простой, безответственный, — бормотал он, разливая, — поддержит беспартийную инициативу…

Извозчик поддержал, столяр тоже, все трое усердно чокались, опрокидывали, бородач уже лез целоваться, вытирая губы кулаком. Дуняша, сидевшая рядом со свекровью, наклонилась к ней, показала глазами на Алексея:

— Перестать бы ему…

Старуха горестно покачала головой.

— Не остановится теперь, — шепнула она. — Я уж знаю. Что отец, что он, — одинаковые.

Говоря это, она думала только про вино, для которого и Савва и первенец его, начав, равно не знали меры. Но памятью долгих семейных лет отец сливался со старшим сыном и в общем, не очень явственном, но мощном единстве, намного превышавшем сходство его с другими детьми. Что тут было? Та же ли неудобная угловатость всего существа, тяжесть в кости, насупленный взгляд или еще что-то необозначимое, скрытое во всей жизненной повадке, судьбе?.. Бывали полосы, — будто и слабело сродство, сходило на нет: в годы фронтовые и потом, когда Алексей работал в профсоюзе, туговато, но все же продвигался на посты; тогда светлел немного, мягчал, накупал книжек, не пил, чуть-чуть было не женился однажды. Зато уж, как заявился прошлую весну домой, — тут оказалось: прямо-таки хлынула в него сплошная темнота отрешенности, незадачливости, одиночества, — то, что было и у Саввы, особенно с беженских времен, только, конечно, у того попроще, поглупей. Он, Алексей, забрел в этот окраинный, насквозь промерзавший за зиму, пахнущий уборной домишко, забрел с дороги, как дезертир, соскочивший с эшелона, без литера и аттестата, и здесь-то, в родительской тишине и скудости, вполне завладела им темная пантелеевская первобытность. Вот и сейчас, тяжеля промеж сестер крупной, коротко стриженной головой, с плохо отмытой сажей на лице, в черной сатиновой рубахе, костистый, небритый, он темнел, темнел, наливался сумрачностью и, хоть примолк, но видно было, что заходит, как туча, и — чуть что — может прорваться всей своей нависшей бедой.