Площадь Диамант | страница 61



Джульета чуть не плачет, мне бы такое не выдержать, говорит, а шофер ее приятель стал расспрашивать, и я ему — рассказала. Потом до самой Барселоны мы ехали молча, будто все трое в сговоре дурное сделали и совесть мучила. На полпути начался дождь, стрелки ходили по стеклу туда-сюда, и вода, точно слезы, скатывалась вниз.

Сеньора Энрикета, добрая душа, ездила к мальчику каждое воскресенье, съездит, и мне скажет — да ничего, ничего. А у меня самой времени нет вырваться. Для Риты, конечно, кое-что раздобуду из еды. Но по ее глазам видела, как она тоскует по Антони, почти не разговаривала, бедняжка. Приду с работы: где ее оставила, там и стоит. Если вечером — у балконной двери. Если без меня воздушная тревога — у дверей на лестницу. Губки дрожат, но молчит, ничего не расскажет. Точно по щекам меня хлещет. Так вот и жили, день за днем… А потом пришел какой-то незнакомый милисьяно и сказал, что Кимет и Синто погибли геройской смертью. И отдал мне все, что осталось от моего Кимета. Вот, говорит, часы…

Я зачем-то поднялась на террат, сердце у меня как оцепенело. Подошла к решетке с той стороны, где улица, и стояла там не знаю сколько. Ветер был сильный. Проволока совсем заржавела оттого, что белье на ней давно не вешали — качается взад-вперед, а дверца от чулана — хлоп, хлоп… Я пошла закрыть, а там внутри, в самом углу, лапками кверху голубка, та, в крапинку. Перышки на шее мокрые от предсмертного пота и глазки все в гное. Я тронула ее за лапки, провела пальцем по ним, а коготки скрюченные. И уже холодная. Я там и оставила пичужку, как никак, ее домик. И вернулась в комнату.

XXXIII

Как-то при мне сказали про одного человека — этот, что пробка. Я тогда не поняла, что, собственно, хотели сказать. Пробка, она и есть пробка, затычка одним словом. Бывает, никак не закроешь бутылку старой пробкой, тогда я ее обрезаю, точно карандаш точу. Режешь-режешь, она скрипит, не поддается. Очень с ней трудно, потому что она ни твердая, ни мягкая. Потом-то я поняла, почему так говорят, сама стала вроде пробки, ни чем не возьмешь, все — едино. Нет, разве я была такой прежде! Но сердце, оно как закаменело. Жизнь обломала, куда денешься… Надо было вынести, выдержать, а если нет, если бы сердце не закаменело, и я была бы прежней, когда меня чуть ущипни и уже синяк, мне бы ни за что не пройти по такому длинному и крутому мосту. Часы я спрятала: пусть дождутся, когда Антони вырастет. И гнала от себя мысли, что Кимета убили. Старалась думать, что все как раньше, что он на фронте, а вот кончится война — вернется, снова будет жаловаться на ногу и на легкие, что они все в дырках. А Синто придет и посмотрит на нас — глаза у него как бы сами по себе, отдельно от лица, затихшие, стоячие. И рот набок. Ночью проснусь, и мне окажется, что я вроде чей-то квартиры, из которой невесть куда перетаскивают мебель: все сдвинуто со своих мест. Шкафы будто уже в прихожей, стулья перевернуты, посуда прямо на полу, возле ящика с соломой, а кровать и кушетка на дыбы поставлены к стенке. Ну, полный разор! Вот это самое и чувствовала… И носила траур по Кимету, сделала платье, как смогла, соблюдала все, как полагается. А по отцу не носила и все перед собой оправдывалась, что, мол, раз такое творится, не до траура, не до чего вообще.