Прощай, Акрополь! | страница 9
Повесть «Прощай, Акрополь!» органически примыкает к первым двум произведениям и по развитию основной мысли, и по своему художественному строю. Вместе с тем в ней значительно сильнее акцентировано, усилено философское, романтическое осмысление проблемы Человек и Время. Порой грани между конкретно–реальными картинами и обобщенно–романтическими метафорами становятся зыбкими, размываются, временные пласты смещаются, возникают ассоциации столь отдаленные, что чрезмерно усложненный строй повествования заставляет читателя размышлять над прочитанным.
В творческом развитии И. Давидкова три повести, помещенные в предлагаемой читателю книге, — безусловное достижение. Писатель, несомненно, зрелый художник–прозаик, оригинальный мыслитель, ищущий свои пути поэтического выражения сложного духовного мира современника. Высокий гуманистический пафос его прозы близок советским людям. Так проявляется в наше время общность мировосприятия, общность идейных, нравственных устремлений граждан социалистических стран. И тем не менее в прозе И. Давидкова ярко выражены особенности болгарской жизни, национального художественного мышления.
В. Андреев
ВЕЧЕРНИЙ РАЗГОВОР С ДОЖДЕМ
ВЕЧЕРЕН РАЗГОВОР С ДЪЖДА
СОФИЯ, 1973
Перевод Т. КОЛЕВОЙ
Я сижу на скамейке возле сторожки путевого обходчика. В спину дует ветер. Двери и оконные рамы низенького строения, за полстолетия насквозь прокопченного паровозным дымом, грубо выломаны, должно быть киркой: штукатурка отвалилась большими кусками, и снизу виднеются израненные железом кирпичи. Пол, затоптанный пассажирами, тщательно подметен, словно обходчик, последним покинувший сторожку (он уходил, держась за борт телеги, в которой мерно покачивались его пожитки, и все оборачивался назад, пока крыша сторожки не скрылась за деревьями), хотел оставить свое жилище чистым для тех, кто поселится здесь после него. А это будут птицы, маленькие зеленогрудые синички, которые качаются сейчас на сухих ветдах акации, тени холмов (вечером они войдут в открытые окна, лягут на пол и останутся ночевать) и летучие мыши, что висят по углам, как клочья дыма давно ушедшего поезда. По ночам станционный колокол будет глухо гудеть, потревоженный полетом летучих мышей, или вдруг прозвонит ясно и гулко, когда на него наткнется жук–олень.
Вот и сейчас он звонит: в него ударилась какая–то букашка (она лежит на спине у моих ног и шевелит лапками). Я невольно поднимаю глаза — звук этот всегда предварял приближение поезда, — но не слышно стука колес, который становится резким и отчетливым, когда состав идет по мосту, не видно сизой струйки дыма. Только через сжатые поля, через луга, пожелтевшие от летнего зноя, исполосованные блестящими, словно отполированными колеями, оставшимися от телег, запряженных волами, тянется серая, исчезающая вдали лента железнодорожной насыпи. Рельсы сняты. Щебень, почерневший от дождей, пара и смазки, сохранил светлый опаловый цвет лишь там, где прежде лежали шпалы, и насыпь с ее темными и светлыми полосами — длинным и коротким перебивом двух тонов — напоминает мне о ритме поезда: короткий стук колеса на стыке рельсов, потом лязг буфера или скрип двери и снова стук колеса сквозь шипение пара.