Воскресенье | страница 6



Прошлась по дому, без цели, просто так…

Вернулась в кухню. Подумавши, она разыскала за пыльной трубой запретную сигарету, закурила и стала смотреть, как садится июньское солнце.

В потемневшем дворе вокруг клумбы ее самый маленький сын носился, как оглашенный, на трехколесном велосипеде.

Незаметно к ней подобралась тревога. Пора бы им возвращаться…

Впрочем, они всегда приезжали с рыбалки поздно. Вечерний клев! А дважды случалось и так, что приехали просто ночью. Добирались, как ночные бродяги, на попутных машинах… И все же, зная все наперед, она всякий раз волновалась, причем неоправданно рано, как только садилось солнце. Вот и сейчас… Тем более что в ней отчего-то (так некстати) вновь шевельнулось уже поблекшее, в конец расплывшееся воспоминание. Ах, какой нехороший сон… Будь он неладен.

Но не успела ее тревога разбушеваться, как в двери повернулся ключ. И они ввалились. Но не вдвоем! Втроем…

Первым вошел старший сын. Она оторопела:

— Что случилось?..

— Ах… — вздохнул муж, снимая рюкзак. Он выпрямился. Открыл было рот, но, увидя ее лицо, махнул рукой и прошел вразвалку мимо нее в ванную комнату.

— Сам расскажет.

— Ему там не нравится! — затараторил разбойник с пропотевшими вздыбившимися вихрами. — Мама, там ужасно! Это ни один человек не смог бы вынести! Я бы и раньше ушел, будь я на его месте…

— Тихо, тихо… Как — «ушел»? Ты ушел? Или тебя… почему-то выписали?

— Я ушел.

— Как — «ушел»?!.. Тебе же там месяц, боже мой, месяц, как минимум, предстояло лечиться! Что случилось?!

— Давай, мать, поедим, — муж вышел из ванной и причесывал мокрые волосы. — Все голодны. Разберемся. За обедом, мать, разберемся.

Она накрывала стол и то и дело взглядывала на сына. Губы ее были плотно сомкнуты. В голове все кипело, под сердцем саднило, она предчувствовала, что сорвется на крик, а возможно, и хлопнет сына по затылку. Ничего хорошего она не ждала. А главное, она знала, что ничего серьезного, значительного не услышит. Блажь. И глупость!

А мальчик стоял одиноко в дверях кухни, облокотясь о косяк, и не показывал глаз. Когда уже все расселись, он будто ощупью нашел свое место. Принялся есть, а веки напряженно прикрыты, почти вплотную, и щелки не увидишь. Наконец, мать сказала «ну, так я слушаю», и тогда он взмахнул ресницами, посмотрел ей в глаза, задышал часто, взгляд его торопливо забегал по столу, по знакомым дымящимся тарелкам, словно среди них он искал, с чего бы начать… и вдруг расплакался. Он ведь был уже взрослым, ему было четырнадцать лет! Но душа его, и все это знали, не поспевала за календарным темпом, она оставалась ранимой, неисправимо детской… Это было семейной заботой и семейной бедой.