Предел забвения | страница 54



Больные и здоровые — все собрались на огородах, наскоро были застелены газеткой топчаны, появилась водка; кто-то принес радиоприемник на батарейках, кто-то — портативный телевизор, и люди сгрудились вокруг них, никто не пытался уйти, поехать вслед за танками, в чем-то участвовать — все посматривали то на телевизор, то на лес, за которым на военном аэродроме прогревали двигатели самолеты, и было ощущение, что телевизор и радиоприемник — новейшие секретные устройства, решающие судьбу, выносящие свой, просчитанный лампами и микросхемами, вердикт: чему быть, чему не быть.

Вот в эту паузу, во всеобщее оцепенение и пресеклась жизнь Второго деда; не то чтобы никто не рискнул везти его в Москву — на краткое время распались все человеческие поруки, и даже трубку телефона старались не брать — кто знает, что принесет звонок; «Скорая», которая везла нужные ему лекарства, застряла где-то на обочине, пропуская танковые колонны, и он умер — новое время, может, и приняло бы его, гибельными оказались промежуток, рассоединенность.

Так мое существование совместилось с его существованием; я уже никогда не был до конца самим собой — во мне обращалась кровь Второго деда, спасшая меня; в теле мальчика текла кровь худощавого слепого старика, и это навсегда отделило меня от сверстников; я рос под знаком неоценимой жертвы, которую Второй дед принес ради меня; рос как черенок, привитый на старое дерево.

Во время его похорон я лежал в больнице, а потом с трудом мог приходить на кладбище: мне казалось, что Второй дед не умер до конца, что он поселился во мне, и когда я стою у могилы — это две разобщенные части души Второго деда встречаются друг с другом, одна — неупокоенная, вторая — та, которую я ношу под сердцем, как беременные плод; встречаются — и испытывают сладострастное удовольствие, потому что им удалось обмануть смерть, зацепиться за жизнь, а вокруг лежат просто истлевшие тела, и вся бутафория памятников, плит, фотографий, дат ничего не значит.

И я смотрел на других людей, стараясь узнать — а нет ли среди них такого же, как я, носящего в себе мертвеца; вдруг кого-то еще мертвец приводит на кладбище, глядит изнутри на уборщика, метущего аллею, сгребающего палую листву, и чувствует себя как хитрый и злой ребенок, который в отместку забрался туда, где никто его не найдет.

Мне было почти невозможно находиться в квартире, где раньше жил Второй дед: я думал, что его вещи, благоговейно сохраненные на своих местах, знают, кто я, и вся квартира, превращенная в мавзолей, в усыпальницу, где чутко упокоена память, знает, кто я. Его костяной мундштук на столе казался частицей его самого; домработница разложила по полкам десятки его очков со стеклами разной толщины, накопившихся, пока Второй дед терял последние остатки зрения; вероятно, она пыталась создать для себя в каждой точке квартиры ощущение, что он не умер, а лишь ушел, положив очки на сервант, и вот-вот вернется, но для меня помутневшие линзы означали взгляд Второго деда, он был во мне — и одновременно видел меня со стороны, в любом месте любой комнаты, где бы я ни укрылся, под кроватью, за портьерой, и только за высоким, в рост, зеркалом я мог спрятаться, главное было в него не смотреть — на противоположной стене висела фотография Второго деда, и висела так, что когда я заглядывал в зеркало, он вставал за правым моим плечом. Его «Зиг-зауэр», немецкая двустволка, висевшая на стене, тоже смотрела на меня, правда искоса, темными срезами дул, двумя нулями, словно оценивала, достанет ли у прежнего хозяина сил взять ружье моими руками, а в глубине антресолей лежали по коробкам патроны, полные нестареющей силы пороха.