Предел забвения | страница 53
Есть какая-то бесстыдная откровенность во взрезанной лопатой земле, в ее рыхлости, будто она черный творог, черное сквашенное молоко черной коровы; в ее бесформенности, готовности рассыпаться — и мокрой, холодной хватке ее комьев, не отпускающих сапога. Когда-то я видел в лесу заплывшие танковые окопы, полные непроглядной, маслянистой, как чифирь, воды, впитавшей гниющие — год за годом, до полного изничтожения — осиновые листья; эта вода была глубоким, как обморок, смертным настоем, и среди ясного лиственного леса, полного просек света, каждый окоп казался гибельной чашей, наполненной соками земли.
Вот к этой-то растворяющей черноте, к ее укрытию и стремились люди; поселок пустел, огороды заполнялись, словно жители, чувствуя запах танковой солярки, запах войны и беды, загодя уходили из домов, уходили от всего, что составляло регулярный быт — к времянкам у грядок.
Ходячие пациенты больницы, поняв, что медицинские строгости на время не действуют, тоже потянулись на огороды; каждый шел осторожно, будто слушал свой недуг, пытался уловить его тайные знаки, разобрать в стуке сердца перебой, дополнительное коленце ритма, вплетенное болезнью; болезнь пряталась, и больной старался ее отыскать, понять, насколько она распространилась в теле, каковы территории, занятые ею; пациенты вытягивали шеи, выпрямлялись и замирали на одной ноге, в неустойчивом положении, чтобы основательность опоры не помешала воспринять то, что распознается лишь в неравновесности, в уподоблении себя тончайшей стрелке самописца, регистрирующего неощутимые человеком толчки земной коры.
Однако стороннему взгляду не нужно было искать болезнь — так ясно были явлены все недуги в лицах и фигурах идущих. То, что я видел, находилось уже за тыловым пределом некрасивого и отталкивающего; освобожденное от эстетических значений, оно представляло собой скульптурную, пластическую картину того, что жизнь может сделать с людьми, если в них не происходит внутренних перемен, которые дали бы силу устоять, не поддаться.
Выпирающие животы, впалые щеки, сухие отвисшие груди, парализованные руки — увечья были столь разнообразны, что в этом читалось однообразие. Больница, печальный дом, собрала в себе все возможные травмы; но недостающие, отрубленные топором пальцы или отрезанная поездом нога были лишь совсем приметной крайностью среди них; скорее общая пластика человеческих фигур была такова, словно люди жили в сгущении постоянных разнонаправленных давлений, надламывающих, сгибающих, вывихивающих, скручивающих; человека месило, разминало, вытягивало, он и сам тратился в труде, истощался в усилиях, и теперь, когда он уже не смог бы и гвоздя вбить, не схватившись за сердце или не зайдясь кашлем, оказывалось, что труд не укрепил его внутренне. Человек даже привык, что ему придают форму эти давления; а когда они исчезли и наступила долгая пауза, разреженность времени — люди ступали так, будто отвыкли ходить без чужой помощи.