Отважный юноша на летящей трапеции | страница 32
Я не знаю, но должен быть какой-то закон, запрещающий подобное сочинительство. Оно могло бы считаться не очень тяжким преступлением. Надеюсь. Я не способен раздавить муху, которая щекочет мне нос, либо наступить на муравья, либо оскорбить чувства человека, неважно, идиота или гения. Но я не могу не поддаться соблазну высмеять любой закон, задуманный для того, чтобы строить препоны человеческому духу. Не могу не ткнуть булавкой в напыщенный пузырь авторитета. Обожаю резким хлопком выпускать пар из всяких моралистов, трусов и умников. Прислушайтесь, и вы услышите такой взрывчик в следующем абзаце.
Вся эта бессвязная речь может показаться лишенной смысла и пустой тратой времени, но это не так. Нет причин торопиться – я могу прошагать дистанцию забега на сто ярдов за целый день, – и всякий, кому захочется, может отбросить мой рассказ в сторону и почитать «Космополитен». Я никого не прошу стоять рядом. Не обещаю золотых яблок терпеливым. Я сижу в своей комнате, живу своей жизнью, стучу на машинке. Я сижу в присутствии своего отца, которого уже много лет как нет на свете. Каждые две-три минуты я вскидываю глаза на его грустное лицо, чтобы узнать, нравится ли ему это все. Это то же, что смотреться в зеркало, ибо я вижу себя. Мне почти столько же лет, сколько ему на фотографии, и я ношу те же усы, что он в свое время. Я преклоняюсь перед ним. Всю свою жизнь я преклоняюсь перед ним. Когда мы оба жили на земле, я был слишком мал даже для того, чтобы обменяться с ним хотя бы одним осознанным словечком. Но с тех пор, как я достиг сознательного возраста и способности высказываться, мы ведем с ним безмолвные беседы. Я говорю ему: «Ах, печальный армянин, какая удивительная у тебя была жизнь!» А он ласково отвечает мне: «Будь скромен, сынок. Ищи Бога».
Мой отец тоже был писателем, которого не печатали. У меня хранятся все его замечательные рукописи, великолепные стихи и рассказы, написанные на родном языке, на котором я не умею читать. Два-три раза в год я достаю бумаги своего отца и часами разглядываю его вклад в мировую литературу. Как и я, могу отметить это с удовлетворением, он был отчаянно беден. Бедность ходила за ним по пятам, как собака. Большинство его стихов и рассказов написаны на оберточной бумаге, сложенной в книжицы. Только его дневник создан на английском (на котором он безупречно говорил и писал), и он полон скорби. В Нью-Йорке, если верить дневнику, у отца было всего два настроения –