Нерон | страница 8



Первым его желанием было возвеличить Рим. Он мечтал о новых Афинах, о возрождении греческого зодчества, о широких улицах и просторных площадях, которые бы создавали впечатление гармонии и в то же время могущества.

Эта мысль поглощала Нерона. Он обходил, в сопровождении своих задних, узенькие переулки с покосившимися лачугами. Он сам присутствовал при обмерах, вел переговоры и уже мысленно рисовал себе окаймленные мрамором и лавровыми деревьями улицы, которые должны будут удивить даже афинян. Но вскоре, ему и это наскучило. Сгибаясь над планами, он внезапно ощутил бесцельность всего на свете.

Страдание его несколько притупилось. Но на смену явился новый недуг, еще более неуловимый и нестерпимый: скука.

Она не имела ни начала, ни конца. Она была бесформенна и иногда даже не выдавала своего присутствия. Именно это ничто и вызывало непрестанную тоску. Сияющим утром Нерон просыпался, устало зевая, и часто бывал не в состоянии встать. Если ему докучало лежать, и он одевался, его снова одолевала дремота и влекла его обратно в постель. Ничто его не интересовало. Особенно тяготили его послеобеденные часы. Он стоял в одиночестве на высокой колонной галерее, внимал людскому говору, смотрел на зелень сада и ни в чем не находил смысла. Его томила головная боль, сосредоточившаяся в виске; за ней обычно следовала тошнота.

Сумерки настигли его в этот день в таком состоянии.

— Мне не по себе, — поведал он Сенеке, поэту и философу, воспитавшему его с восьмилетнего возраста.

— Неужели? — вздохнул Сенека и шутливо покачал головой, словно перед ним находился ребенок, выражавший жалобы, которым нельзя по-настоящему сочувствовать.

Сенека, высокий и худощавый, был облечен в серую тогу. На впалых, желтых как воск щеках алыми пятнами горел румянец чахотки: его всегда после полудня лихорадило.

— Правда, — упрямо повторил император, — я очень страдаю!

— Отчего?

— Сам не знаю! — ответил он раздраженно.

— В таком случае ты страдаешь потому, что не ведаешь источника своих мук. Если ты нашел их причину, ты бы ее понял и не испытывал бы столь сильной боли. Мы рождены для печали, и не существует горя, которое явилось бы неестественным или нестерпимым.

— Ты думаешь?

— Разумеется, — ответил Сенека, — на все существует противоядие. Если ты голоден — ешь, если жаждешь — пей.

— Но почему человек умирает? — внезапно проронил Нерон, как бы обращаясь к самому себе.

— Кто? Клавдий? Или другие? — спросил Сенека, чувствуя смущение, ибо до тех пор, вследствие запрета Агриппины, Нерон не занимался философией.