Тень без имени | страница 45



— Этот несчастный дал убить себя, как и Пушкин, — бормотала она со слабой улыбкой, наброски которой можно увидеть только во сне. — У него не хватило чернил, чтобы придумать собственную смерть. — И она продолжала повествовать мне о дуэли Лермонтова с подробностями, подобно тому как рассказывает человек старый анекдот, кажущийся смешным только ему.

Тогда Петро, разозлившись, поднимал плеть и ударял ею моего коня, как если бы только это животное было виновато в издевательских словах моей бабушки. Скорее, чем ярость, его удары вызывали во мне обволакивающую скорбь подчинения, и тогда я поднимал левую руку, чтобы остановить хлыст, который вдруг превращался в мою правую руку, кровоточащую и беспомощную, как крольчонок. Тем временем Петро уже скакал над речной водой и присоединялся к казачьему полку, возвещая криками о поражении предателя.

Этот сон в течение месяцев сопровождал меня на тропах войны, которые расстилались передо мной на восточной оконечности Западной Европы. Богемия, Болгария и, наконец, Сербия видели перемещение по траншеям, вырытым на их земле, меня, превратившегося в однорукий призрак, для которого винтовка весила меньше, чем ощущение неоплаченного долга на поле чести. К счастью, кровавые события и растущее опустошение в душе, окружавшие меня, постепенно растворяли эти видения, вплоть до того, что, когда мой полк был послан на Балканы, я наконец подумал о том, что забыл о них. Тогда я и на мгновение не мог себе представить, что в действительности сражение с тенями моего брата и моего отца всего лишь начало и что судьба приберегла для меня свою козырную карту, нанеся неожиданный удар через сорок с лишним лет в виде результата партии, которую Тадеуш Дрейер и я разыграли в нищем и опустошенном селении на берегах Дуная.

Среди немногочисленных бумаг, которые накануне вечером я смог вынести из дома после смерти Тадеуша Дрейера, большая часть была связана маниакальными интересами старого шахматиста и относилась ко времени его пребывания в Швейцарии, начиная с 1943 года. Однако я обнаружил дюжину разрозненных листов, на которых генерал однажды попытался описать подробности нашей встречи на Балканском фронте и причины, побудившие его присвоить имя другого человека. У этого рассказа, кстати, не было ни начала, ни конца. Он воскрешал в памяти отдельные сцены, беспорядочность и противоречивость которых, несомненно, отражала душевное состояние описывавшего их человека на протяжении недель, проведенных им в Караншебеше, на последнем аванпосту Австро-Венгрии накануне разгрома на Дунае. Я помню день, когда он пришел в мою канцелярию с изменившимся лицом, не зная, куда спрятать руки встревоженного подростка, требуя от меня поддержки своего решения, которую я тогда не захотел ему оказать. Высокий и худой, как шпиль собора, Рихард Шлей походил на человека, который вышел из длительного тюремного заключения. В его жестах просматривалась на первый взгляд несвойственная возрасту уверенность, но за ними нетрудно было разглядеть истоки того, что вскоре вызовет крах его убеждений. Он недавно приехал на Балканы в качестве священнослужителя при капеллане Ваграме, который вскоре завершил свой земной путь, будучи разорванным вражескими бомбами. С тех пор семинарист оказался вынужденным взять на себя обязанности священника в ожидании прибытия настоящего святого отца, которое, казалось, никогда не наступит. Раньше, когда оба этих человека проходили под окнами моей импровизированной канцелярии в Караншебеше, у меня создавалось впечатление об урезанной семье, которая никак не могла примириться с мыслью о вдовстве и сиротстве. В то время юноша с послушностью, очень похожей на удивление, подчинялся обстоятельствам и постоянно находился при священнике, следуя духу героизма, что заставило меня сразу же возненавидеть его и вспомнить об идеализме моего брата. Ни разу за те годы, что мы провели вместе, он не захотел рассказать мне о своих отношениях со священником, но было нетрудно понять, что в значительной мере состояние душевного хаоса, в котором находился молодой человек, когда мы познакомились, было связано с гибелью святого отца. За одну ночь смерть отца Ваграма должна была победить в нем все то, что сопротивлялось ужасающей действительности, и забросить в глушь, где он видел только рост жнивья, угрюмые или внушающие страх жесты, и столкнуть его лицом к лицу с тем несомненным фактом, что на войне не было места ни для героизма, ни, тем паче, для веры, которая, вполне возможно, и привела его сюда. Как-то вечером он с подчеркнутой твердостью сказал: