Незабудки | страница 27



— Это называется «выкарабкаться»?

— Конечно! Почки не отобьют, и на том спасибо. А дальше, поживем — увидим… Dum spiro, spero — пока дышу, надеюсь! Если мне не изменяет память, это сказал Декарт — великий математик, не чета нам с вами. Отчего бы, профессор, и вам не попытаться изобрести конструкцию вроде моей? Можете вообще повторить все слово в слово, да и дело с концом… Они сами не принимают всерьез подобные признания.

— Вряд ли я прибегну к подобной конструкции. Но во всяком случае, благодарю за совет… Проясните мне, пожалуйста, вот какой вопрос. Вы однажды упомянули, что в нашей камере немало старых партийцев. Как они относятся ко всему происходящему и к этим так называемым «признаниям»?

— Да никак. Они понимают еще меньше нашего. Впрочем, я выразился неточно: они абсолютно ничего не понимают. Так же, как и мы. Кстати, я ведь тоже партиец. Вот уже пять лет. Но я имею в виду закаленных борцов, ветеранов.

— Вы вроде бы обмолвились, будто они понимают еще меньше нашего. Но почему?

— Потому что они пытаются отыскать закономерность и не находят. Мне-то ведь тоже не удается выявить какую-либо систему или правило. И что же я тогда делаю? Считаю все происходящее исключением из правил. Однако я не нахожу доказательств необходимости этого исключения. Возьмем самый простой пример. Для чего, спрашивается, нужны эти «чистосердечные признания обвиняемых»? Совершенно очевидно, что никому они не нужны. Тогда для чего их выколачивают из людей, если они уже сегодня излишни, а в будущем и вовсе утратят свою доказательную силу? Но как видите, их добиваются…

— В сущности, вы не сказали ничего утешительного, мой друг, — простонал профессор.

Его собеседник обреченно поднял руки, затем безвольно уронил их на колени. Чуть погодя он вернулся к прерванной работе: ему вновь посчастливилось раздобыть где-то кусочек проволоки, и он сверлил дырку, чтобы сделать из проволоки швейную иглу…

Когда профессора вызывали на допрос, все повторялось сначала. Если Андриану удавалось дотянуться до пепельницы и там были окурки, он прихватывал их для своих сокамерников.

Однако дары его больше не вызывали благоговейной тишины. Находились арестанты до того нахальные, что не стеснялись запустить руку в профессорский карман, пока помогали ему добраться до койки, а если в кармане было пусто, сердито ворчали. Но если даже старик возвращался с поживой, то в камере начинался шумный, ожесточенный дележ, и разбушевавшиеся страсти насилу удавалось утихомирить коридорному надзирателю; заслышав шум, он подходил к двери и в сердцах барабанил ключом по железной обшивке. Если появлялась возможность разжиться куревом, людей было не запугать даже карцером. Темнота? Хоть какое-то разнообразие после лампочки, горящей круглые сутки. Холод? Не мешает и проветриться после нестерпимой духоты. Сырость? Это похуже, однако, скажем, воспаление легких — тоже какой-никакой поворот судьбы: либо смерть, либо лазарет, где харчи все же лучше. Надзиратели словно бы тоже понимали это, потому что никогда не вмешивались в ссоры заключенных, даже не переступали порога камеры. Впрочем, тут сказывалась и извечная черта всех охранников: они преувеличивали способность пленников к отпору.