Иван-да-марья | страница 122
Табор голодных ждал у всех вокзалов, а там и больные, и несчастные, и полоумные еврейские женщины, потерявшие детей. И все они двигались из тех мест, где был наш корпус и работали Кира и сестра.
Начало лета пятнадцатого года не забыло сердце мое.
— А раненых-то, Господи, Царица Небесная, — говорили у станции пришедшие из пригорода бабы, — все везут и везут. Бабы-то бьются теперь одни, молодые мужики все взяты. Калек, сирот уже сколько и вдов.
— Да, может быть, твой-то и жив.
— Вестей от него давно нет. Может, уже лежит где, и могилку его никогда не отыщешь. Я спрашивала, письма писать просила — не знают. Милая, говорят, тут везде столько солдат, разве в такой туче отыщешь.
— Варваре-то ее муж пишет.
— Кабы он был грамотный, а то раньше-то другой писал за него, а тут перестал.
— Может, грамотного-то друга его ранили иль убили?
— Разве узнаешь. Ах, долюшка горькая.
И я, внутренне сжавшись от самого плохого предчувствия, писал на вокзале под ее диктовку письмо к тому, кого, может быть, и нет в живых, как и его грамотного друга ефрейтора.
— Они едут, а я в глаза их молодые смотрю, — говорила торговка подсолнухами и розовыми пряниками, — милые, а как подумаешь теперь, что глаза их молодые уже землею закрыты, то и ночью сна нет. Царица Небесная, за что же мука такая.
— Спаси Христос, всех молодых забирают, набор за набором, запасных взяли, самую-то силу кладут, самых здоровых, молодых и веселых туда как в пещный огонь бросают. И из нашего семейства двух уже взяли.
— Роем, роем туда, — сказал сурово мужик, — бросают, как в печь.
И я знал, что так же, как мама и я, простой русский человек при ежедневных вестях о продолжающемся отступлении не мог понять, как же все это при силе-то нашей происходит, раз народ все на фронте там отдает.
— Вот табачку бы, — просил раненый солдат, слушая вопросы.
— Да, дела открываются вредные, — мрачно говорил мне Платошка, заматывая ему кисет, в который извозчик отсыпал махорки. — Продан русский человек, запродан чужим и перепродан. Вот что. Погубить нас давно хотят.
— Да что ты, Платошка, аль с утра ханжи выпил?
— Тогда перед японской подвели народ под войну, а теперь, знаю я, верный человек говорил, добить нас хотят.
Я хорошо знал правду: она была рассеяна во всех рассказах, и в горечи, и даже в безумных словах Платошки. И наслушался же я тогда от простых людей, потому что простой народ говорил то, о чем не писали ни в одной газете.
— Ах, мать честная, есть же у русского человека к чужому проходимцу глупое, можно сказать, доверие, думаешь, зря австрийские музыканты в черных котелках перед войной тут у нас летом ходили, играли под окнами. Говорил тогда народ — это шпионы переодетые были, да начальство не верило, а теперь, видя все, разинуло рот. Раненые говорили, вот в Польшу попали, ночью идем, и видим по сторонам на фольварках белые огни. Немцы о передвижениях наших все знают, все, брат, у них налажено с мирных времен, при границе подсажены свои люди в Польше и в Литве. Ты думаешь, он мельник, а у него под землей провода к границе проведены, а то идешь — цых, загорается ворох соломы, — немцам знак подают. Все знают: какие у нас силы, куда взято направление, русского человека, как дурака, вокруг пальца обводят. Для нас, что делается у немцев — все туманно, а мы у них вроде как на ладони через своих людей.