Лиловый дым | страница 10



Яня сохла по Владасу. Он пробирался в дом под вечер, оставался до рассвета и уходил. Иногда отсиживался в спальне по суткам, видимо, спасался тут, когда где-то еще становилось опасней, чем в этом доме. Даугела без конца бормотал что-то по их поводу, пока до меня не дошло: она беременна.

Начались разговоры и с Владасом, Даугела бубнил, Владас обычно молчал или злобно гаркал в ответ, но Яня чем дальше, тем чаще и дольше плакала, и Владаса это злило. Наконец он сдался. Яню повезли куда-то, где ксендз их тайно обвенчал. Вернулась она сияя от счастья, — крупная темноволосая красавица, лицо которой дышало теперь такою полнотою жизни, силою и страстностью, что я поспешно отводил от нее случайные взгляды, а Даугела качал головой и говорил мне: «Смотри, этот Владас — чертова сила, всех нас прибрал, что теперь с девкой будет!»

Той же ночью играли свадьбу. Владас вошел в мою комнату и сказал: «Мы культурные люди. Яня говорит, что тебя полагается пригласить». Пришел весь, я думаю, отряд — в униформах, с винтовками, с заплечными сумками. Все выглядело так, как будто они собрались перебраться куда-то из здешних краев. Последнее время зеленых здорово теснили, их люди гибли, убежища их раскрывали одно за другим. Может быть, свадьба Владаса была их вызовом судьбе. И было что-то, как я сказал бы теперь, мистическое в этом их сборище при закрытых ставнях, в тихом пьянстве зеленого воинства, уставившего между ног винтовки. Им хотелось петь боевые старинные песни. Даугелу послали на улицу — следить и слушать. Все их песни были невеселы. «3а высокими холмами, за глубокими морями, — пели они, — лежит солдатик, лежит солдатик, закопанный в поле. И пришла матуля, и принесла рубашку, — вставай, сынуля, вот тебе рубашка, вставай, сынуля, вот тебе рубашка. — Уйди прочь, матуля моя, и унеси рубашку, голова болит — там, где сабля ударила, мается сердце — там, где его ружье прострелило». И еще они пели так: «Растил-лелеял отец сынулю, как Божье деревце в садочке, — и пелось дальше, что пришли солдаты и ведут его за собою: — Ой, сын-сыночек, сынуля милый, когда приедешь на побывку? — А вот когда камни со дна речного поплывут по водам…» Потом Владас велел, чтобы пела Яня. Все разом умолкли, и я до того еще, как услышал ее, понял, что они ее пению знают цену. Голос у Яни, как и сама она, был красив и полон где-то глубоко затаенной силой. Пела она вполголоса, что придавало странное, мрачное очарование ее песням. «Ой, не кукуй на заре кукушка, не повторяй, что ночь коротка. Ой, не плачь ты так горько, молодушка, не проливай слез тоскливых. И не ломай свои рученьки белые — рута зеленая не зеленеет уже…» После этой песни она запела про девушку-сироту: «Я бедняга-бедняжечка, и привычно мне горе горькое. Кабы матуля у меня была, матуля-защитница, — матуля моя давно уж лежит на холме высоком, под желтым песочком. Роса утренняя чудно светится на могиле ее серебром». Это был, как видно, ее любимый напев, и я потом много раз слушал, как она, едва проговаривая слова, напевает его.