Чернозёмные поля | страница 48



Суровцов спустил плед с своей руки.

— Кто же теперь становится на колени? — говорил он шутливо. — Вы погодите, когда Херувимскую запоют.

— Нет, уж я ждать не буду, я ужасно уморилась, — кокетничала Лида, скорее усаживаясь на плед, чем становясь на колени, а потом прибавила забавно испуганным шёпотом: — А долго ещё протянется обедня?

— Ну, я в этом плохой знаток; часок, должно быть, постоим.

— Вы знаете на память какую-нибудь молитву? — спросила Лида через минуту, беспокойно ёрзая на коленях.

— Конечно, знаю, — смеялся Суровцов: — Отче знаю, Верую, Богородицу.

— О, о! Эти-то и я знаю! Это какие же молитвы. А вот няня моя читает по ночам молитвы. Так те вот, должно быть, настоящие; длинные такие, непонятные; тех вы, наверное, не знаете. Она так пугала меня по ночам, когда я была маленькая; стоит себе, как привиденье, седая вся, белая, и таким страшным, глухим голосом гудит: раба Абрама, раба Константина, раба Увара… Я всё думала, что она смерть или ведьма.

Лида говорила это таким серьёзным тоном, что Суровцов едва не рассмеялся на всю церковь.

— Отойти от вас, пока до греха, — сказал он. — Священник и без того на меня стал хмуриться. А с вами наделаешь дел…

— Не смейте отходить, Анатолий Николаевич, а то я засну, — шептала с убеждением Лида.

Силай Кузьмич по случаю своего бенефиса пригласил с протопопом и знаменитого в Шишовском уезде «горластого дьякона» из городского собора. Горластый дьякон был огромный рыжий детина без шеи, с плечами, из которых можно было выгадать хорошую дубовую ось, с целою копною волнистых рыжих волос на всегда мокром лице, красном, как солонина. Чтение евангелия и многолетие были главным источником его славы. Когда вынесли перед царские врата налой и басистый дьякон, заслонив царские двери своею дюжею фигурою, с высоко поднятым над головой кованым евангелием, на всю церковь грянул: «От Матфея святаго Евангелия чтение», толпа замерла от ожидания. Неспешно и торжественно, будто восходя по высоким ступеням, отрубал дьякон своим громовым басом слова святого писания, всё более и более возвышая и протягивая голос, и наконец закончил такою отчаянно высокой и бесконечно протяжной горою. что даже мещанин Корытин с одобрением подмигнул товарищу тенору, а стёкла в окнах Троицкого храма легонько задребезжали. Шёпот удивления пробежал по толпе, слышный даже сквозь дружный возглас хора «Слава Тебе, Боже, слава Тебе!» Силай Кузьмич самодовольно посматривал на народ, чувствуя, что он один был виновником этого всеобщего наслаждения. Впрочем, народ только что перед этим удивлялся другой знаменитости, другому герою дня — мещанину Корытину. Мещанин Корытин вышел с «Апостолом» в руках, в новом длиннополом сюртуке из люстрина вишнёвого цвета, спокойно и медленно, как подобает непоколебимо установившемуся авторитету. При его появлении отец Варфоломей, стоявший за престолом, обнаружил несколько легкомысленное и слишком очевидное любопытство, перегнувшись в его сторону своим масленым лицом. Мещанин Корытин, в противоположность дьяконовой горе, читал низкою, могучею октавою, словно из его чугунной груди лилась, как из доменной печи, струя несокрушимого и тяжкого металла. Этот зычный рёв не стоил ему ни малейшего усилия; только огромные губы, вытянутые в воронку, открывались и закрывались, как била молотильной машины, среди его плоского рябого лица, да слегка надулись синие жилы его воловьей шеи. Последнюю ноту мещанин Корытин пустил так глубоко и низко, что, казалось, она взрезала землю под ногами. Поп Варфоломей, страстный любитель октавы, расцвёл от удовольствия, а сам Силай Кузьмич, поправив очки на носу, сказал вполголоса ктитору: «Важно пустил!»