Повести писателей Латвии | страница 32
Опыт и правда дело хорошее, но не этот ли самый опыт позволял кое-кому из почтенных наставников ухмыляться в бороду и настраивать учеников против новой власти? Так, во всяком случае, обстояли дела в той школе, откуда я благополучно смылся в вечернюю, едва такая наконец открылась. Там я оказался самым младшим, остальные были уже бородачами, и поэтому учителя говорили прямо: «Власти приходят и уходят, а мы с вами занимаемся математикой, которая нужна при любой власти. Таблица умножения не меняется и алгебраические формулы — тоже». Преподавателям точных наук было легче, но и остальные не терялись. Учительница латышского языка и литературы объясняла, к примеру, как истолковывалось какое-нибудь стихотворение Плудониса, Аспазии, а то и Райниса при буржуазном режиме, как — во времена гитлеровской оккупации и как следует понимать его теперь; при этом невозможно было понять, что же думает об этих стихах она сама.
Таких людей можно было хотя бы уважать за откровенность. Не то что в дневной школе, где на уроке грамматики учительница кривилась и шипела, если в качестве примера сложных слов вместо «беззубый» называли другое, хотя бы «безземельный». Кто это, простите, такой? Крестьянин живет в деревне — на земле, как иногда выражаются, но где же живут так называемые безземельные? Тоже ведь на земле!.. Бр-р! Еще и сейчас меня передергивает, стоит лишь вспомнить эту бешеную тетку.
Когда я, торопясь, поравнялся с учительским домом, голоса зазвучали громче. Мои нерегулярные визиты, чаще всего поздно вечером, моя сдержанность в разговорах с любезной историчкой и немкой, мой разбойничье-хулиганский облик не снискали мне тут большого уважения. Но я за ним и не гнался. Терпеть не могу лицемеров. Мне куда легче понять человека, откровенно признающегося, что Советская власть ему не по душе, чем этих притворял, которые с улыбочкой, с ухмылочкой на губах втихомолку издеваются над Советской властью, а вслух именуют себя самыми горячими ее приверженцами.
От быстрой ходьбы я так запыхался, что меня снова донял предательский, неудержимый кашель. Наверное, перекурился там, под черемухой. Я присел на камень, и меня стало знобить, потому что вспотел я до нитки. Немного отдохнул, пытаясь привести в порядок мысли. Когда будут похороны? Когда приедут Саша с матерью? И дальше: почему я не приложил всех сил, чтобы убедить Нору не ездить в деревню? Почему в тот раз не схватил ее за руку, как малого ребенка, и не увез в город? Ясно же было, что в деревне она не приживется. Наверное, она сама пошла смерти навстречу, потому что была не из тех, кто осторожничает и молчит перед всякой контрой. Не то чтобы она была настолько храбра, в этом я, уж извините, сильно сомневался. Дело тут заключалось совсем в другом. Эта полоумная Норина мамаша воспитала своих детей по всем правилам приличия, по которым, например, женщине нельзя и грубого слова сказать, хотя бы она тысячу раз его заслужила. Поэтому мамаша меня и недолюбливала: у меня, по ее мнению, были слишком грубые манеры. И я не очень удивился бы, узнав, что Нора и этим двуногим зверям стала читать мораль и поучать, как должен мужчина обходиться с женщиной, — а они взяли да завалили ее. Откуда только берутся на свете такие недоумки, как Норина мамаша, для которой приличия — прежде всего?