Первые воспоминания | страница 23
Слова эти прозвучали странно. Борха сам это понял и резко замолчал. Солнце светило вовсю, и какие-то минуты я слышала в тишине: «…пришлось кокнуть, пришлось его убить». Так зажмуришься и видишь, как меняют под веками цвет сияющие контуры предметов. Все небо, целиком, вместилось в мои глаза, сверкая, точно граненое стекло, и опаляя нас нестерпимым жаром. У меня засосало под ложечкой — может, потому, что я впервые увидела мертвеца. И я вспомнила первую ночь на острове и тень железной кровати за спиной.
— У меня будет солнечный удар…
Я села. Борха лежал и молчал. Резкий свет измучил меня, он был внутри, во мне, и все вокруг — остовы лодок, песок, агавы, да и я сама — погружалось в слепящую бездну. Шум волн казался мне горячим, от него хотелось пить. Наверное, так прошло много времени.
Я выпрыгнула из лодки и направилась к золотистым ракушкам. Тогда Борха позвал:
— Иди сюда, не дури! Еще увидят сверху. Никто не должен знать.
Я вернулась. Борха лежал ничком, сунув руку под скамью. Он явно делал вид, что ничего не случилось. Ну, хотя бы — что мы все забыли.
Борха вынул карты. Мы сели по-турецки, как всегда. Еще не стемнело, но он зажег фонарь и повесил на проволоку. Когда спустились сумерки, я выиграла два раза, но все равно оставалась в долгу. Никогда мне с ним не рассчитаться! Борха вынул бутылку. Мы отхлебнули без всякой охоты что-то отвратительное, приторное, вязкое. Я спрятала бутылку. Было уже темно. Фонарь — желтый, светящийся язык — облепила жадная мошкара. Нас жалили москиты, и мы то и дело громко шлепали себя по ноге или по руке. Вдруг я спросила:
— Давно они такие?
— Кто?
— Ну, эти… давно они так думают?
— Почем я знаю! Они злятся, Китаец говорит, они завидуют, что мы живем, как люди. Их прямо ест злоба и зависть. Могли бы, всех бы нас перевешали.
Я всегда пугалась таких разговоров — ведь мой отец, кажется, был с этими, по ту сторону. Борха часто изводил меня намеками на отцовские «идеи». Но сейчас он вроде бы забыл про отца и говорил:
— Видишь, какие они, он им столько дал (я заметила, что ими он называл Хосе и его семью), Мануэля определил в монастырскую школу… За все платил, за все… Просто не знаю, как им не стыдно показываться на людях. Мой отец рискует из-за таких жизнью. Отец сражается против этих хамов… А я тут, один.
Последнюю фразу он произнес быстро и очень тихо. Впервые услышала я от него это слово — один. Я удивилась. Фонарь светил слабо, и, конечно, мы не видели друг друга, разве что руки. В полумраке или во тьме — например, когда мы вылезали в пижамах на веранду, чтобы возобновить игру или беседу, — он немножко сбавлял свой гордый, бесшабашный тон. Сейчас мне показалось, что это правда, он один, и я одна, иначе бы мы не водились. Не знаю, какой бес меня попутал, — как тогда, в интернате, — но мне захотелось его уязвить: