Важнее, чем политика | страница 55



Но в 1989 году случилось что-то неслучайное, однако же невероятное: мы взяли и пришли к власти. И тут же обнаружили различия внутри своих.

Своими забастовками рабочие открыли нам дверь к свободе. И стали первой жертвой этой самой свободы, потому что в условиях рыночной экономики нужна была реструктуризация, модернизация. А что это значит? Это значит ограничение занятости. Все думали, что после падения режима будет рай, а пришла безработица. Можете себе представить такие предприятия, которые делают бюсты Ленина? Они работали очень хорошо, имели премии за рационализацию, но рынок раз – и ушел. Конечно, были умные, которые вместо бюстов Ленина стали делать бюсты нашего Папы Римского. Но большинство обанкротилось. Рабочий класс стал первой жертвой эффективной трансформации. Парадокс номер один.

Парадокс номер два. Для одних конец коммунизма был равнозначен возврату к нашей традиции, уничтоженной то ли в 1945-м, то ли в 1939-м, в данном случае неважно. Для других это был прорыв к общей Европе, к демократической модели либеральных институтов. Значительная часть католиков считала: с Польши началась смерть коммунизма, с Польши начнется новая евангелизация Европы. До сих пор у власти были коммунисты, а теперь наши времена, католиков. Было такое язвительное сокращение, аббревиатура – если перевести на русский, то получится ТБМ: теперь, блин, мы. Мечты, мечты… Столкнувшись с реальностью, католики теперь говорят: какой такой возврат к Европе? К чему возврат? Что такое Европа? Гнилая Европа, гнилой Запад! Что у них есть? Наркотики, аборты, контрацепция, гомосексуализм, разводы, все возможные грехи. Не надо нам к Европе, не хотим…

Третий парадокс такой. Что нам делать с нашей историей? Часть врагов прежнего режима рассуждала так: нужна справедливость. Всех этих коммунистов, которые были у власти, надо уничтожить. Кто-то просто предлагал декоммунизацию, этакие либеральные концлагеря, но были и радикалы: всех расстрелять. Конечно, я чуть-чуть преувеличиваю, но логика была такая. И была другая логика, которой, например, придерживался я: надо идти испанским путем, не через реванш, а через компромисс. И защищать таких людей, как генерал Ярузельский, потому что благодаря Ярузельскому мы прошли от диктатуры к демократии без баррикад, без расстрелов, без экзекуций. Никто не думал, что всего через восемь лет после военного положения такое будет возможно.

В этом смысле солидарности как политической практики больше нет. И в обозримом будущем не будет. Другое дело, оставляет ли современный мир место для солидарности как ценности? Я бы сказал, что абсолютно, однозначно да. Но солидарность совсем не то же самое, что единство. Единство – это лозунг всех диктаторов, во все времена. А солидарность – гораздо более сложный сюжет, неоднозначный, когда я понимаю, во-первых, что мы согласны с тем, что мы не согласны между собой. И во-вторых, что есть такое поле, в котором мы согласны, несмотря на то, что мы не согласны. Есть такой банальный пример, очевидный. Если идет эпидемия чумы, мы солидарны в борьбе с ней, несмотря на то что одни социал-демократы, другие либералы и так далее. Кончилась чума – и разошлись.