Данте в русской культуре | страница 73



Столь же неожиданно, без взыскующей любви относился к Данте Добролюбов, заметив однажды: хотя имена Данте, Гёте и Байрона «часто присоединяются к имени Шекспира, но трудно сказать, чтоб в каждом из них так полно обозначалась целая фаза общечеловеческого развития, как в Шекспире»[310]. По мнению критика, английский драматург по праву занял место в ряду немногих деятелей, явившихся «полнейшими представителями высшей степени человеческого знания» и «способствовавших человечеству в яснейшем сознании его живых и естественных наклонностей». Это и поставило Шекспира «вне обычного ряда писателей», и хотя Данте тоже не принадлежал к разряду «обычных», но, с точки зрения Добролюбова, он не мог претендовать на то значение, которое имел для развития человечества британский гений[311].

Вполне понятно, что отсутствие пиетета к Данте у Чернышевского или Добролюбова обусловлено суммой различных факторов, но определеющие из них – революционный демократизм, явившийся идеологией крестьянской революции, и материалистическое мировоззрение критиков, актуализованное повседневной борьбой за утверждение радикальных взглядов в самых различных сферах духовной жизни русского общества. По словам Б. Егорова, «ожесточенные журнальные бои способствовали появлению в критическом методе», – как того, так и другого, – антиисторических нормативных элементов, главным образом, по отношению к литературе прошлого[312]. Конечно, пишет исследователь, для всякого объективного анализа «историзм предпочтительнее антиисторизма, но конкретные жизненные условия, особенно в переломные эпохи, создавали такие безвыходные ситуации, когда историзм в чистом виде мог сохраниться лишь путем отказа от идейности, а таким способом он никак не мог существовать и погибал, расплываясь без стержня, без основы в позитивистском эмпиризме»[313].

В обстановке острых столкновений с воинствующим идеализмом живому интересу революционно-демократической критики к поэме Данте могло мешать и мистическое начало «Божественной комедии». Непременно ориентирующие литературу на самые насущные проблемы русской действительности, Чернышевский и Добролюбов, которых противники не раз обвиняли в утилитаризме, вероятно воспринимали средневековый мистицизм не только в идеологическом, но и в эстетическом плане. «Чем ближе к небу, тем холоднее», – шутил, например, Антон Дельвиг, чей стихийный материализм не жаловал мистической поэзии.

Подобное отношение к «темному» смыслу «Комедии», ее религиозно-мистическим мотивам вряд ли могло возникнуть у молодого Герцена: увлеченное чтение поэмы совпало с переживанием безысходности, вызванной тюремным заключением. В Крутицких казармах Герцен и выучился итальянскому языку – по учебнику, купленному для арестованного квартальным. С тех пор «Божественная комедия» стала его сокровенной книгой. Ее стихи особенно волновали сердце Герцена в годы вятской ссылки. «Это был период романтизма в моей жизни, – писал он позднее, – мистический идеализм, полный поэзии, любовь – всепоглощающее и всенаправлявшее чувство. <…> Это был период der Gemütlichkeit (нем., здесь: лиризма. –