Голубая акула | страница 23



И снидут, как роса к цветку,
Мои вещания на долы!

Они дружно заржали. И снова, как недавно при виде посланья с закорючками, в глазах у меня потемнело от бешенства. Я затопал ногами, заорал:

— Отстань! Надоело! — и опрометью ринулся по лестнице вниз.

Мимо дремлющего Якова я вбежал в раздевалку, сдернул с крючка пальто и, задыхаясь, выскочил на улицу. Сыпал снежок. Было тихо, но морозно. Холод струйками пробирался под одежду. Снежные хлопья застревали в волосах, подтаивали и ледяными каплями ползли на лоб. Я надел пальто. Застегнулся. Поднял воротник. Злоба улетучилась. На душе было пусто.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Объяснение

— Ты забыл это. Возьми.

Сидоров протянул мне шапку и ранец. Я взял и сказал:

— Спасибо.

Помолчав, он выговорил тише обычного, но очень внятно:

— Я виноват. Пожалуйста, прости.

У меня защипало в носу. Ну, Алешка! Какой молодец! Я-то знал, чего ему стоили эти слова. Да пропади ты пропадом, стекляшка паршивая! Расколотить бы тебя к чертям собачьим… Не хватает только зареветь…

— Пустяки. — В горле сипело, но я справился и, кашлянув, прибавил с невероятным облегчением: — Это я веду себя как последний идиот. Но мне, знаешь… мне так тяжело!

Сказав так, я внезапно осознал, что это правда. Что все последние дни, когда мысленно я надивиться не мог своему спокойствию, были сплошным кромешным мученьем. Господи, что это со мной, в самом-то деле?

Алешин голос вернул меня к действительности.

— Ты, может быть, теперь думаешь, что я не стою твоего доверия. Понимаю, я это заслужил. Но если бы ты сказал мне…

Он отвернулся. И я с непререкаемой ясностью понял, что нашей дружбе приходит конец. Она умирала на моих глазах в этом заснеженном переулке. Если я сейчас смолчу, ее ничто не спасет. Но что я мог сказать? Что с некоторых пор разучился отличать явь от сна? Что брежу наяву? Что сам ничего, хоть убей, ничего не понимаю?

Меня охватила паника. Она-то и подсказала единственный, как мне показалось, спасительный выход. Я набрал в грудь побольше воздуха и трагически произнес:

— У нас дома очень плохо. Моя мать жестокая, злая, лицемерная женщина. Она только на людях притворяется святой! Она, — в памяти всплыли слова покойного деда, — она отравила мое детство!

Фраза об отравленном детстве в моих устах прозвучала нестерпимо пошло, я аж вспотел. Прежде я никому не жаловался на родителей. Мне даже в голову не приходило, что это возможно. Казалось, я бы сгорел со стыда, если бы посторонние догадались о наших маленьких домашних спектаклях.