Голубая акула | страница 16
— Замолчи, дура! Ты всех измучила! Стыдись! Какой талант? У тебя его никогда не было! Я же водил тебя к Дарданскому, он сказал, что ты всегда будешь на выходах, а этой жалкой участи он не желает и врагу, не то что дочери своего друга! Он утверждал…
— Неправда! — взвизгнула мама. Такой даже я видел ее впервые. — Дарданский говорил, что я очень одарена, что если бы не близорукость, не то, что Дездемоне нельзя быть в очках…
Мама заплакала. Но дедушка неумолимо продолжал:
— Я старый осел! Это же я его просил не говорить тебе всей правды. Мне казалось, так тебе будет легче перенести… Ранить тебя побоялся! Ты теперь зато сама всех кругом ранишь! Максиму жизнь испортила, теперь Коле детство отравляешь! Где он возьмет второе детство?
Он махнул рукой в мою сторону и, тяжело повернувшись, исчез за дверью своей комнаты. Дед в то время был уже очень болен. Года не прошло, как его не стало. Все эти месяцы в доме царила скверная, неживая тишина. Потом были похороны, слезы, траур. И все пошло как прежде: попреки из-за денег, вопли, рыданья, и снова гости, и мама в их кругу — воздушная, трогательная, с порхающей детской улыбкой на губах. «Какая душа! А ум… темперамент… Да, это была бы актриса!»
Дарданский, должно быть, все-таки ошибся. Мама была талантлива. Недаром же я знавал неглупых, порядочных людей, которые не раздумывая дали бы пощечину всякому, кто бы решился заикнуться, что госпожа Алтуфьева не ангел во плоти.
Перед любым встречным она готова была играть, словно перед полным залом, выбирая роли самых пленительных героинь. Для них у нее были пылкое, нежное сердце, широкие взгляды, просвещенный ум и даже чувство юмора. Мама играла без устали, вдохновенно и страстно. А уж что при этом творилось за кулисами, дело десятое.
Как-то перед войной я, помнится, разговорился в трактире с одним актером. То был, судя по всему, безнадежный пропойца, но человек с головой. Он кричал, что актеры и актрисы — сборище буйных помешанных, а театр — не что иное как желтый дом, пациенты которого потешают публику, эксплоатируя ей в угоду свой душевный недуг.
Слушая это, я вспоминал маму. Она не была рождена для обыденности. Тоска по сцене или, быть может, просто по какой-то иной, немыслимо прекрасной жизни снедала ее. С нами она задыхалась. Вероятно, идеал, который она лелеяла в душе, был так высок, что не позволял любить или на худой конец терпеть обычных людей. Что ж, если рассудить, это и в самом деле трудно, она же была порывистым, но и хрупким существом. Мне с детских лет часто казалось, будто в ней без конца трепетала какая-то болезненная, чересчур туго натянутая струна. Иногда мне чудилось даже, что я слышу ее тонкий, опасный и жалобный звон.