Дездемона умрёт в понедельник | страница 157
Глеб схватил пустой стакан, с раздражением повертел его в руках и поставил обратно. Как ни убеждал он Самоварова и себя, что ни о чем не жалеет, покоя ему не было, и только кучумовка и язва могли перебить эту боль.
В принципе, все было сказано, но Самоварову не хотелось так заканчивать разговор, потому что за последним словом должно было последовать какое-то действие, а как поступить, он еще не знал. Не вязать же ему Глеба на самом деле? Бежать, звонить 02? Или все же сначала рассказать Кучумову? Во всяком случае, нужно продолжать разговор, может, что-то по ходу и придумается. Да и Глеб пусть спустит пар, — пусть расходует энергию на слова. И Самоваров спросил первое, что пришло в голову:
— Я не понимаю, зачем ты это сделал. Понимаю, как, но — зачем? Неужели из ревности?
Глеб озадаченно посмотрел на Самоварова и пожал плечами:
— Низачем. Пьяный был. Не в стельку, конечно. Я в тот вечер пить начал только и решил позвонить. Она ведь уезжать собралась, билет свой всем в нос тыкала. Вот и захотелось сказать ей на прощание, на дорожку, какую-нибудь из ряда вон гадость. Отсюда, из «Кучума», я и звонил, и гадость говорить уже начал, а она вдруг своим свирельным голосочком (свирели немного сиплые, вы замечали? самый нежный звук — сипловатый!) заявляет то, что я всегда знал: она меня одного только и любила. Всегда! А эти кривлянья… Да не помню уже, что говорила! Меня как кипятком обдало. Я ведь с ней года два до этого не разговаривал. Конечно, репетиции, какие-то общие собрания, именины Мумозина — это было, но чтоб вот так… Ведь она к себе меня позвала! И я помчался! Чумной такой, уже немного набекрень, уже и язва в брюхо тычется — но все-таки меньше выпил, чем обычно. Бегу злой, ненавижу ее изо всех сил, думаю, трахну ее и гадость доскажу. Хотя, если б она сделалась хоть на минутку такой, как тогда в Нетске… Нет, не знаю…
Кривая улыбка сама собой возникала, раздвигалась на его лице. Никаких поводов улыбаться не было, поэтому улыбка похожа была на судорогу, на тик, а в глазах стояла пьяная и еще какая-то муть. На Самоварова он уже не смотрел, кажется, даже не замечал.
— За что? А вот представьте: прихожу к ней полусумасшедший от неожиданности и радости (да! сдуру и обрадовался — моя взяла). А она! Никакая нетская девочка меня не ждала — сидит на диване та же стервища в рваных колготках — к вечеру вечно у нее где-нибудь дырка или петля! Нога на ногу. Оказывается, это очередные ее выкрутасы! Фантазия ей такая пришла — вызвать меня и поглумиться. Дурь наглая во всей физиономии разлита… Нога на ногу… На шею мне виснет и заявляет: «Все, уезжаю из вашего поганого болота. Прощай, милый! В Москву! Нет, не к Горилчанскому, Горилчанский прошлое, но, мол, пробьюсь, пробьюсь, силы в себе чувствую — получится! Почему нет? Спать буду со всеми подряд, если понадобится, но пробьюсь! И так я три года потеряла. В Москве, поди, не знают, что есть такой город Ушуйск. Да и нету такого города! И вас всех нету!» Да она и раньше про это говорила. Станет у окошка, заведет: «И тьма покрыла ненавистный город…» Не то чтоб она дразнилась той ночью, просто в голову ударило поиграть со мной, поманить. Я так понял: победить захотела ненавистный город!.. И меня заодно. Или вместо. Я плохо помню, как все сделал. Пьянь, язва, обида — все в одном флаконе — и все от нее! Когда увидел, что она мертвая, испугался, конечно. Ручки дверные все обтер. Я и не хватался-то ни за что, так, на диван присел, на кровать потом, когда она в спальню пошла. Я ее не трахнул даже, как хотел… Не сказал ей даже ни слова. Как сдурел!.. Да все равно. Не жалко. Мне ни хуже, ни лучше. Три года назад было так же плохо. Она не существует уже три года. И дело с концом.