От косяка до штанги | страница 65
Зима провалилась в яму питерской ночи. Мороз бегал по лицу настырной мухой, раскатывал пластины холода, щипал и кололся. Красные носы прохожих вылезали вперед из под капюшонов и шарфов, светились в темноте, будто их намазали фосфором. Зима сжимала ноги в снежные тиски, и они коченели. Десять маленьких мумий, каждая размером с палец, заживо похоронены в двух ботинках. А десять других мумий скорчились в перчатках. Провода гудят как жилы, в которых стынет электрическая кровь.
– У нас будет ребенок.
Много ли я знал о жизни? Не больше чем сейчас. Пошел к мастеру и изложил суть проблемы. Больше идти было не к кому. Не хотелось говорить родителям, хотя они все равно узнали. Мастер дал мне словесного пинка, сказал, чтоб я не занимался идиотизмом – никакого отцовства. Не время еще. Та же женщина, что делал Маше УЗИ, согласилась сделать все остальное.
– Ведь что такое аборт, Павел? – говорил мне любующийся собой католик Стогов, когда я устроил ему очную ставку с батюшкой, – это когда мы с Вами пойдем в разведку, а Вы меня предадите.
От одного конца палки до другого конца палки бежит проблема, словно серая мышь стащила мыло на кухне. У бега есть ритм, который начинаешь ощущать, когда его уже не отличить от ритма сердца. И чем старше становишься, тем острее чувствуешь конвульсии маятника, раскачивающегося между полярными точками – там, где начинается жизнь, и там, где смерть делает ей книксен. Аборт можно перевести как «выкинуть за борт». Понятно, какого корабля. Кингстоны вышли из строя, забортная вода затопила трюмы. Кто кого предал? Если только я самого себя. То, что думалось по этому поводу в семнадцать лет – мне известно. То, что думается по этому поводу в двадцать семь лет – мне известно. Эволюция данной мысли вряд ли понравилась бы католику Стогову. «Всякое убийство может быть оправдано только любовью», -говорил Камю. И точка за сим.
Из абортария она поехала ко мне домой. Лежали в кресле-раскладушке. Две гаметы, раздраконившие свою зиготу. Я пытался как-то смоделировать ситуацию, понять, что нужно делать в таких случаях. При этом ничего на ум не шло, кроме слова «секс». Желание засунуть свой детородный орган туда, где еще несколько часов назад железные культи тащили в помойку плод моих же с Машей постельных усилий – за это следовало бы провести человеческую вивисекцию, чтоб законспектировать посылы мозга и вывесить их по отдельности на доске позора с названием «Сучьи мысли Павлика». Член, в состоянии покоя мелкий, как анчоус, при приближении Маши начинал жить отдельной жизнью, конвоировал подростковую похоть, которую трудно распихать по дням недели, когда тебе семнадцать лет. Гранулированная сперма копится в мошонке, плавится, превращается в йогурт, который не каждая девичья ротовая полость в состоянии принять. Вулкан в паху, половой орган как альпеншток втыкается в горку трусов. Маша приняла и это. Стоический женский характер. Маша, профессиональная блядь, показала мне, бляде моральной, что есть любовь. Тогда я этого не осознал. Осознал позже, десять лет спустя, когда почувствовал, как в катакомбах души затихли молоточки, выстукивавшие мелодию памяти. Когда стало понятно, что из всех баб, что ползали по небосклону моей жизни, я сам вычленил для себя одну, невольно, рефлекторно, потому что она меня любила и никогда не лгала.