В наших переулках | страница 39



Я прекрасно ощущала разницу в жизненном уровне нашей семьи и Истоминых. Ощутить ее было нетрудно: у нас одна комната на четверых, у них три — на пять человек; у нас на пасху покупается фунт ветчины, у них — жарится индейка, у нас — голые беленые стены, у них — десятки картин; у нас за все про все — старый подаренный секретер, у них — громадный дубовый буфет, нарядно поблескивающий гранеными стеклами, застланный салфеточками «ришелье» и наполненный дорогой посудой; у моей мамы — одно нарядное платье на много лет (потому так и запомнилось как событие и общая радость), у Васиной мамы — зеркальный «гардероб» набит всякими нарядами и т. д.

Но ощущала я и другое: чувство нашего духовного превосходства и нашей свободы от условностей. Как я это понимала? Не знаю. Объяснить мне этого не могли: невозможность никаких объяснений подобного рода входила в ощущение превосходства. Поглядывая с почтением на буфеты, абажуры и картины, я их никогда не хотела для себя, для нас, почему-то зная, что нам это не подходит. Тут, вероятно, играла роль и родительская молодая ирония по отношению к этим отжившим и обреченным, как казалось, формам жизни; тут было и мамино дворянское презрение к «дурному тону» буржуазного модерна, навсегда установившее инстинктивную границу между «настоящим» и «ненастоящим»; но был тут и чисто русский интеллигентный аскетизм, принципиально пренебрегающий внешним ради внутреннего. Мы с рождения получили его в наследство, но, как всякие наследники, хорошо познали бремя наследства, его двойственность, его прелестные и губительные крайности, его достоинства, но и его оборотную сторону. Здесь не время анализировать этот дар, которому я-то хорошо знаю цену. После войны мы (все мы!) стали расплачиваться за это высокомерное духовное избранничество, за пренебрежение насущным и малым и расплачиваться (как всегда у нас, как всегда в России) другой крайностью: мещанской бездуховностью, утратой ощущения общего и высшего, обмененного на жалкие признаки «благополучия». Но это иная материя, к моему отцу уж и вовсе не имеющая отношения.

До 1929 года квартира № 3, хотя в ней и жили две семьи плюс одинокий «холостяк», не была в полном смысле слова «коммунальной» (да и слова этого тогда, по-моему, еще не употребляли). Несмотря на все психологические, социальные и материальные различия, в квартире господствовала атмосфера дружелюбия, слегка окрашенного взаимной иронией. Двери всех комнат были большую часть дня открыты и во всяком случае никогда не запирались. А когда Васе Истомину вздумалось однажды после бабушкиного чтения непонятных мне легенд о короле Артуре поиграть со мной в странствующих рыцарей круглого стола, нам открыли и те двери, что отделяли нашу комнату от истоминской. Это уж потом, в середине 30-х годов, все двери смежных комнат будут сняты, а проемы почти замурованы, навсегда отделяя одну семью от другой, — эти замкнутые миры, враждебно или настороженно отгораживающиеся друг от друга в тщетной попытке сохранить свои тайны, спрятать свои боли.