В наших переулках | страница 33



Знакомство родителей с Церетели продолжалось вплоть до его и Сварожича ссылки — вероятно, году в 1933–1934. Я с интересом слушала рассказы мамы, передаваемые всегда с улыбкой иронии и восхищения, об этой необыкновенной жизни и доме, где игра, жест, слово входили в реальность на первых ролях. Там не всегда была еда, но собиралась необыкновенная коллекция русской народной игрушки, там не думали о завтрашнем дне и не отказывали ничьей просьбе, если она продиктована искренним желанием, но и не признавали условностей в удовлетворении своих желаний.

Однажды поздно вечером в окно комнаты Церетели постучался какой-то прохожий и попросил «добрых людей» подать что-нибудь «закусить». Церетели засуетился и, не найдя ничего в комнате, отправился на кухню, откуда принес, перекатывая в ладонях, несколько дымящихся паром картофелин. «Откуда?» — удивился Сварожич. — «У соседей варилась, — спокойно ответил тот, протягивая в форточку картошку незнакомому пьянице. — Надо же человеку закусить». Мама смеялась: «Они вечно жалуются, что с их соседями невозможно жить».

Другой раз сестра Церетели, тоже актриса, посетовала, что ей совершенно нечего будет надеть на какое-то театральное празднество. Ни слова не говоря, Церетели царственным жестом сорвал с окна штору и молча протянул сестре. Подарок был поистине царский: это была одна из двух драгоценных восточных шалей, заменявших в этом доме занавески. Ведь Церетели был внуком Эмира Бухарского, а грузинская фамилия появилась лишь как неграмотная прихоть какого-то русского чиновника, принимавшего на службу в качестве офицера русской армии знатного инородца — отца будущего актера Камерного театра; чиновник не различал этих азиатских имен.

Подобными живописными историями об артистической экстравагантности своих недавних учителей щедро развлекала нас мама, питая мое воображение. За полную достоверность этих историй полувековой давности, конечно, не ручаюсь, но дух их — дух беспечности и игры, насмешки над былым величием и внутренней верности духовному аристократизму чувствовался мною безошибочно. Он был знаком и понятен мне по собственной моей маме: хотя у нас и не висели на окнах драгоценные бухарские шали, но если бы были, не сомневаюсь, что их постигла бы похожая участь.

Грустно-жутковатый след в моей душе оставила ранняя смерть одного из бывших студийцев, высокого, тонкого, изящного «пана Желиховского» (так звали его друзья: он был поляк). Желиховский — первый знакомый человек, о смерти которого я узнала. Он долго болел туберкулезом, а потом умер. А вскоре умерла и его мать — он был единственным ее сыном. Все вокруг были молоды, и смерть еще потрясала. А много лет спустя я узнала, что мать Желиховского умерла прямо на могиле сына: пошла зимой к нему на кладбище, как ходила каждый день, да так там и осталась. Через несколько часов ее нашла их старая прислуга. Хорошо, что мне не рассказали этой истории в детстве — мне бы ее хватило на годы одиноких ночных мук.