От протопопа Аввакума до Федора Абрамова: жития «грешных святых» в русской литературе | страница 71



В русле житийной традиции кончина Евсея сопровождается особым погодным явлением – «яростным, долгожданным ливнем» после долгой засухи. Благоприятный знак видят в этом набожные старушки: «Вот как, вот как, наш заступник! Господу Богу престал – первым делом не о себе, об нас, грешных, забота: не томи, Господи, людей, даждь им влаги и дождя животворныя…»[250]. Примечательно, что эти старушки не сомневаются в действенности и правомерности такой просьбы жалкого деревенского пьяницы, погибшего при странных, похожих на самоубийство, обстоятельствах. И возникает еще одна древнерусская ассоциация – апокрифическая Поветь о бражнике, герой которой, несмотря на свое пагубное пристрастие, после смерти вошел в рай. В этом популярном памятнике обычно видят сатиру на формальное благочестие и даже критику христианских святых; на наш взгляд, проявилась в нем и «теплая» народная вера в Божье милосердие и Его снисходительность к человеческим слабостям, дающие надежду даже самому последнему из грешников.

Интересно, что в первоначальных редакциях романа смерть Евсея была несколько иной. О ней в письме из больницы рассказывала братьям Лиза. Обморозивший в пьяном виде ноги старик, понадеявшись на Бога, вовремя не обратился к врачу. «…А Богто, говорят старухи, от него давно отвернулся за грехи. И так вот и умер. А перед смертью попросил водки. Мне, говорит, уж все равно на небе не бывать… А на похоронах… много народа у Евсея было. Вся деревня»[251].

Как можно заметить, эпизод был существенно переработан писателем. Нелепая смерть пьяницы, перепутавшего смирение раскаяния со смертным грехом отчаяния, при изменении ряда важных деталей была переведена в иной контекст, допускающий разное истолкование. Оставаясь на близоруко-житейский взгляд не менее нелепой и жалкой (так, кстати, восприняло ее большинство критиков), она одновременно может быть понята как акт самопожертвенного искупления, влекущий за собой цепную реакцию изменений в душах других персонажей. В первую очередь это касается Егорши. Критики нередко сомневались в правдоподобии его душевного переворота. В этом сказались как недооценка и непонимание характера персонажа (одного из самых сложных в мире Абрамова), так и неумение выйти за границы правдоподобно-бытового истолкования событий. Для традиции мифа о великом грешнике такие душевные превращения обычны, причем для житийной поэтики их психологические обоснования даже не требуются (а образ Егорши, на наш взгляд, предпосылки к изменениям содержит), они происходят чудесно и почти мгновенно. Русская классическая литература, испытавшая влияние агиографической поэтики и активно схему «преображение грешника» использующая, знает метаморфозы и более удивительные (например, предсмертное прозрение Иудушки Головлева).