Откровение и сокровение | страница 111



Так что же такое Платонов? С Щедриным он или с Чеховым? Сатирик он? Лирик? Карнавал у него или элегия?

И то и другое. Платоновский секрет – в соединении того и другого: в том, как великая мечта оборачивается великим карнавалом. Но от разгадки далеки в разговоре оба: не только Горький, который не видит в Платонове никакой загадки, но и сам Платонов, который прячет и пересказывает Горькому сюжет с поджогом в общепринятом варианте тех лет, угадывая ожидания и мысли Горького. «Кулаки терроризируют крестьян-коллективистов убийствами, поджогами, различными подлостями… Отсюда следует естественный вывод: если враг не сдается – его истребляют», – напишет Горький год спустя, а пока…

А пока, выслушав Платонова, он плачет:

– Вы счастливее нас!

После чего рассказывает ему о Шахерезаде: как она «не хотела умирать, не хотела, и каждую ночь новым чудесным рассказом зарабатывала себе право жить еще сутки. Вот и нашим писателям нужно работать, как Шахерезада, но только они, писатели наши, счастливые, а Шахерезада была несчастной…»

Пятьдесят лет спустя Мих. Геллер острит по этому поводу: стало быть, писателям следует рассказами о счастье «зарабатывать себе право жить еще сутки»? – но этого ни Горький, ни Платонов «не разъясняют». Вряд ли собеседники оценили бы подобную остроту: они были в другой реальности. Горький в ту пору готовил предисловие к академическому изданию «Тысячи и одной ночи», он был переполнен впечатлениями и хотел по-своему приободрить гостя.

Диалог в дверях.

– Я сам с ним займусь, с чертом, – обещает Горький, пытаясь открыть замок. – Я сниму всю эту дверь совсем с ее запорами и навешу новую.

– А может быть, Алексей Максимович, лучше прорубить новый вход в капитальной стене?

С намеком на ключевую фразу той эпохи: стена, да гнилая, ткни – и развалится?

«Алексей Максимович улыбнулся. Дверь самовольно открылась.

– Ишь ты, послушалась! – сказал Горький. – Ну, что же, до свидания, литератор!

– Я не литератор, Алексей Максимович, я писатель.

– Да, слово-то нехорошее, – произнес Горький, – и нерусское, и длинное, и даже оскорбительное какое-то. Это вы правы, что обиделись…»

Настроение 1939 года остро окрашивает всю эту запись. И «оскорбительное слово», поставленное в финал. И мотив безвыходности от первой фразы «войти можно – выйти трудно» до последнего иронического совета ломать стену, – во всем этом угадывается позднее размышление Платонова о судьбе Горького. Может быть, и мысль о том, что он был – по ходившей тогда версии – умерщвлен… между прочим, отравленными КОНФЕТАМИ. Печаль, ощущение неудачи, мысль о непонимании пронизывают воспоминания Платонова. Интересно, что он так и не объясняет в них главного: того «литературного дела», из-за которого, собственно, и пришел к Горькому. Только в одной фразе намек: «Горький, листая рукопись на столе, зорко поглядывал на меня».