Делакруа | страница 59



К осеннему Салону он готовил «Сарданапала».

Арбак, нумидийский военачальник, поднял против ассирийского царя Сарданапала вавилонян и мидян. Несколько раз восставшие пытались взять приступом Ниневию, но верные Сарданапалу войска отбивали атаки. Тогда Арбак обложил город и два года держал в осаде.

Истекал второй год — Евфрат разлился от весенних дождей и залил большую часть Ниневии. Прорицатели уверяли Сарданапала, что он погибнет, когда река восстанет против него. Царь приказал окружить дворец огромным костром и сложить на этот костер все сокровища царства. Запылал огонь, стража перебила наложниц и евнухов царского гарема. Сарда-напал с роскошного ложа наблюдал за расправой. Он погиб в огне вместе со своими телохранителями.

Эта великолепная сцена расправы и послужила сюжетом картины. Признаться, поучительного в нем было мало.

«Сегодня вечером мне мерещатся прекрасные нагие тела, простые по форме, моделированные в духе Гверчино, но более твердо. Я не создан для маленьких картин...»

Уже тогда — ему недавно исполнилось двадцать девять — он умел себя вдохновлять. Но когда вдохновение приходило само, он становился похожим на одержимого. По свидетельству тех, кто его видел в такие моменты, он молниеносно швырял краску на холст, его жест был великолепен — это было стремительное, безостановочное движение к цели.

Осталось несколько рисунков пером, которые он набрасывал, как бы разминаясь, не столько находя конкретную форму, но предчувствуя жест и подготавливаясь к этому жесту; это напоминало разминку балерины перед выходом. Он выволакивал переплетенные друг с другом объемы, месил эту массу штрихов, пока она не становилась густой, вязкой, чтобы из нее можно было лепить. Тогда он бросал этот рисунок и начинал новый, пока не чувствовал себя готовым настолько, чтобы приняться за живопись...

Он писал с натуры прямо в картину — снова Сидони, Эмилия, Алина... Это было опасно. Он невольно сосредоточивался, как бы выходил из картины, покидал ее ради куска, ради детали. «Я дал увлечь себя подражанию», — говорил он впоследствии.

Это происходило естественно и незаметно, он испытывал физическое наслаждение, когда писал этих женщин, когда искал опаловые переливы, прохладные рефлексы, этот свет, который как будто бы зажигался, по мере того как его кисть накапливала, нагромождала сверкающее месиво краски. И в этом чрезмерном внимании мозг его выключался, он терял хладнокровие, которое есть не что иное, как разум. Холст распадался, он переставал быть картиной, становясь комбинацией великолепных кусков. Эжен встряхивался, он как будто отгонял от себя наваждение, он снова включал свой разум, который уравнивал, приводил к единству то, что было раскидано, раздроблено непосредственным чувством. Но это не было спокойным процессом, это была жестокая и упорная борьба — он надевал обручи на нечто живое, на то, что сопротивлялось, не желая ему подчиняться; его можно было тогда сравнить с Самсоном, который коленом прижимал к земле льва.