Те, кого мы любим - живут | страница 30



К городу двигались танки. Их точно идущий из-под земли гул стремительно приближался.

Подобрав командира, мы вернулись в лес. Бойцы обступили нас тесным кругом, склонили головы. Ка­талина судорожно прижала кулаки к глазам, ссуту­лилась.

Из-под Пуховичей мы ушли чуть ли не в полдень. В городе уже полновластно хозяйничали немцы. Мы оставили капитана в песчаной могиле и чувствовали себя так, словно вместе с ним оставляли здесь часть своего Сердца. Куда же теперь? Неожиданно мы замерли, по­трясенные: из города к лесу с разных концов, поджав уши, убегали собаки. Я и не предполагал, что в Пуховичах такое множество собак.

— Видать, не очень ласковый гость, коль тварь и та утекает! — заметил Захаров.

Двигались тропами и по бездорожью в лесной ча­щобе. Вскоре на нас стали охотиться «мессеры». На бреющем полете с остервенелым воем носились они во всех направлениях, «прочесывали» лес и придорожные кусты из пулеметов и пушек.

— Ишь, беснуются, сволочи! — выругался кто-то.

— А наши и носа не кажут...

— До войны на небе кренделя выделывали, а когда понадобилось, будто собаки от волка в подворотню по­прятались.

— Ты потише... насчет подворотни, — оборвал сосед.

— А ты мне рот не закрывай! Неправда разве?

— Не знаешь, так зря не неси околесицу.

— На юг бросили наши самолеты. Говорят, наши уже в Прагу к чехам вступили. Там, слышно, товарищ Буденный дает жару.

— Твоими бы устами да мед пить.

Каталина шла молча, низко опустив голову. С лица ее точно сбежала вся кровь, оно стало белое, как известь.

Перехватив мой взгляд, она рванула с головы платок и на мгновение закрыла им лицо. В темно-русых густых волосах от лба до затылка ослепительным жгутом про­тянулась седая серебристая прядь, будто девчонка слу­чайно прислонилась головой к исписанной мелом школь­ной доске. Я чуть было не спросил: «Что это у вас?», да вовремя прикусил язык.

Мама, мама! Думала ли ты когда-нибудь, любимая, родившая нас в муках и слезах, что в восемнадцать лет в наши взлелеянные тобою волосы вплетется седая прядь. Ее никогда уже не смыть с наших кудрей. Зачем, сидя у колыбели, ты рисовала нам чудесные узоры сказ­ки о счастье, возводила невиданно красивые терема! Что, если бы сейчас, в эти минуты, на ухабистой дороге вой­ны, в этом унижении и оскорблении довелось увидеть тебе надежду и веру твою — твою плоть и кровь, твое детище?.. Нет, не надо, мама. Пусть лучше мы сами... Я не хочу, не подумай, упрекнуть твои священные для меня морщины, наложенные на твое родное лицо суровой жизнью, что ты не открыла мне по-настоящему, что же такое есть жизнь, что не сделала меня беспощадно му­жественным в жестоком единоборстве с самим собою. Не плачь, мама. Не надо, любимая! Твое сердце и без того давит тоска в разлуке с нами, твои глаза стали хуже видеть: их часто, слишком часто застилают слезы. Нет, не раскаяние мучает тебя. Тревога иссушила