Запредельная жизнь | страница 37



— Почему ты не нарисовал папу и маму? — спрашивает учительница.

Это события предыдущего дня. Люсьен стоит у доски. Странно — отныне стоит мне задаться каким-нибудь вопросом, как я тут же получаю на него ответ, как будто внутри извлекаемой из памяти сцены раскрываются скобки.

— Они уехали в магазин.

Училку не проведешь — особа с соломенным перманентом поднимает брови домиком, хитро улыбается и показывает пальцем на рисунок:

— Да? А почему же машина на месте?

— Чтобы ездить по магазинам, у них есть другая, — объясняет мой сын привычно-снисходительным тоном — как еще прикажете относиться к идиотским вопросам взрослых!

— А почему рядом с домом нет тебя? — не унимается учительница.

— Потому что я рисую эту картинку.

Снова родительское собрание. Кто-то ерзает, разминая затекшие ноги, кто-то незаметно выдвигает ящики столов своих деток и изучает содержимое. В дверь просовывается голова директора:

— Ну как, они хорошо себя ведут?

— Очень, — отвечает учительница, и дверь закрывается. Жанна-Мари Дюмонсель, возмущенная тем, что оказалась на задних рядах, около самой батареи (это географическое положение отражает школьные успехи ее внучки), яростно критикует систему оценок. Учительница методично, пункт за пунктом, разбивает ее аргументы. Нудные, вздорные пререкания, бесконечное пережевывание мелочей и топтание на месте, как будто заело пластинку, — все это затягивает меня в какой-то круговорот скуки и тревоги. Я хочу вернуться на прощальное бдение, но не могу прорваться, сил хватает только на дрейф в воспоминаниях. Да и улизнуть в другой пласт прошлого, как я вдруг понимаю, мне больше не удастся. Слишком осязаемы голоса, слишком весомы взгляды, я не могу взять и растаять. Реальность сомкнулась вокруг меня и «схватилась», как цемент. А страх навсегда застрять на этом школьном собрании только еще прочнее втискивает меня в классную комнату; стены и лица проступают все явственнее. Чувство замкнутости, удушья, которое мучительно нарастало во мне тогда под осуждающими взглядами более достойных своего звания отцов, словно было своеобразным предчувствием, интуитивным предостережением, которое оправдалось в полной мере только сейчас. Может быть, смерть — это такой отстойник, куда стекаются и где получают подтверждение забытые предчувствия?

Выручает меня Альфонс, возвращая в настоящее время громогласным восклицанием:

— Никто, никто и не подозревал!

Все вздрогнули и настороженно воззрились на него. Старикан побагровел, пробормотал извинения — руки его заходили, как «дворники» по лобовому стеклу — и по-черепашьи втянул голову в воротник. Но через полминуты, только все успели вновь погрузиться в свои мысли, он, собрав всю смелость и преодолевая робость, выпалил: