Мы и Они | страница 5



Мать сказала Томкинсам, что должна заглянуть на кухню; тут же дверь в мою комнату приоткрылась, в щель просунулась ее голова.

— Ты что это творишь, черт подери? — прошипела она шепотом, но я не мог

ответить — рот был набит до отказа.

— Одну минуточку, — крикнула она гостям. И, когда мама, аккуратно прикрыв дверь, двинулась к моей кровати, я принялся крушить сахарные сигары и леденцовые бусы из кучки номер два — первоклассные сладости, уступавшие по ценности лишь шоколадкам. Мне было больно уничтожать их, но отдавать за так — еще больнее. Я только-только начал мять картонную коробочку драже «Ред хотс», когда мать вырвала ее из моих рук, невольно завершив за меня работу. Сладкие крупинки — ни дать ни взять шарики для пневматического пистолета — просыпались на пол. Пока я на них глазел, мать схватила пачку вафель «Некко».

— Только не «Некко», — взмолился я, но вместо слов из моих уст полился шоколад. Полуразжеванный шоколад. Полился и забрызгал рукав ее кофты. — Не эти. Не эти.

Мать встряхнула рукой, и шоколадная струя отвратительной какашкой упала на мое одеяло.

— Полюбуйся-ка на себя, — сказала она. — Внимательно погляди на себя в зеркало, понял?

Вдобавок к «Некко» она забрала несколько леденцов на палочке и полдюжины карамелек в целлофановых обертках. Я услышал, как она извинилась перед Томкинсами за то, что ее так долго не было. А потом послышалось, как мои сласти падают на дно чужих пакетов.

— Что надо сказать? — спросил мистер Томкинс. И дети пропищали: — Спасибо.

Меня отругали за то, что я не спешил принести конфеты, но сестрам влетело еще больше — свою часть они вообще зажали. Несколько часов мы просидели по своим комнатам, но позже, поодиночке, опять проскользнули на второй этаж и присоединились к родителям перед телевизором.

Я, пришедший последним, устроился у дивана на полу. Показывали какой-то вестерн, и даже если бы голова у меня не раскалывалась, сомневаюсь, что у меня хватило бы умственных сил следить за сюжетом. Собравшись на вершине каменистого холма, бандиты не сводили прищуренных глаз с облака пыли, замаячившего на горизонте, и я снова подумал о Томкинсах — как неуместно, ни к селу ни к городу, они выглядели в своих дебильных костюмах, одинокие в этом мире.

— Что там у этого мальчика было вместо хвоста? — спросил я.

— Тсс, — шикнули на меня все.

Несколько месяцев я опекал этих людей, переживал за них, а они своим идиотским поступком превратили мою жалость во что-то гадостное и некрасивое. Все изменилось в мгновение ока. Сердце защемило: из моей жизни что-то ушло, ушло навсегда. Пусть Томкинсы не были мне друзьями, я одарил их своим любопытством. Пытаясь влезть в их шкуру, я чувствовал, какой я великодушный, и это было очень приятно. А теперь придется, точно щелкнув переключателем, найти радость в моей ненависти к ним. Либо послушаться маму и внимательно рассмотреть свое лицо в зеркале. Старый педагогический прием, незаметно выворачивающий твою злость наизнанку: обида на окружающих превращается в отвращение к самому себе. И хотя я твердо решил не попадаться на эту удочку, мне было трудно отделаться от мысленного автопортрета, навеянного материнским приказом: вот сидит на кровати мальчик с губами, измазанными шоколадом. Он человек, но одновременно — свинья, окруженная горами мусора и готовая лопнуть от обжорства, лишь бы другим ничего не досталось. Не будь передо мной ничего, кроме зеркала, этот образ не выходил бы у меня из головы. Но, к счастью, смотреть можно и на другое. Вот, например, дилижанс с грузом золота, выезжающий из-за поворота. И этот сверкающий мустанг-кабриолет новейшей модели. И эта девочка лет пятнадцати с роскошными — просто грива! — волосами, пьющая пепси через соломинку; картинка за картинкой сменяются беспрерывно, а потом — новости и все, что там покажут после новостей.