Город | страница 16
— Вот вам повезло.
— Угу.
— Так, думаете, утром нас шлепнут?
— Сомневаюсь. Нас бы не держали всю ночь, чтобы утром расстрелять. — Говорил он довольно беспечно, словно мы обсуждали футбольный матч, чей исход большого значения не имел, как бы ни решилось дело. — Не срал восемь дней, — признался мой сокамерник. — Заметь, я не говорю: не просирался, — потому что не просирался я уже несколько месяцев. Я про то, что вообще последние восемь дней не срал. — Мы оба помолчали, раздумывая над этим сообщением. — Как считаешь, сколько человек может прожить, не сря?
Вопрос интересный, мне и самому было любопытно, но ответить я не мог. Потом услышал, как сосед лег, довольно зевнул — расслабленный, счастливый, надо полагать; как будто зассанный соломенный тюфяк ему — что пуховая перина. Еще с минуту висело молчание, и я решил, что сокамерник уснул.
— Стены здесь, наверное, толщиной больше метра, — вдруг сказал он. — Хоть выспимся — здесь нас уж точно никто не тронет. — С этим он и уснул; слова перешли в храп так быстро, что я было решил — притворяется.
Я всегда завидовал тем, кто быстро засыпает. Надо полагать, у них мозг чище, половицы в черепе лучше выметены, а все мелкие чудища надежно заперты в пароходном кофре в изножье кровати. А вот я родился с бессонницей, без сна и умру, истратив тысячи часов на томление по забытью, по резиновой кувалде, которая дерябнула бы меня по башке — не сильно, не насмерть, а только так, чтобы отрубиться на всю ночь. Только этой ночью мне спать не придется. Я пялился во тьму, пока та не стала сереть, пока у меня над головой не проступил потолок, а свет с востока не просочился в узкую зарешеченную бойницу, которая все-таки существовала. И лишь тогда я сообразил, что к ноге у меня до сих пор пристегнут немецкий нож.
3
Где-то через час после рассвета дверь в камеру открыли два новых охранника, подняли нас и надели наручники. На мои вопросы не отвечали, но Коля попросил у них чашку чая и омлет, и это их, похоже развеселило. Должно быть, шутили в «Крестах» нечасто, потому что шуточка была неудачная, но охранники все равно заухмылялись, выталкивая нас в коридор. Где-то кто-то стонал — тихо и нескончаемо, как судовая сирена вдалеке.
Я не знал, на виселицу нас ведут или на допрос. Ночь прошла без сна; кроме глотка из немецкой фляжки, я не пил ничего с самого дежурства на крыше Кирова. Там, где я лбом стукнулся о потолок, выросла шишка с младенческий кулачок. Утро не задалось. Хуже, наверное, и не бывало, но жить все равно хотелось. Я хотел жить и знал, что не смогу достойно встретить смерть. Упаду перед палачом или расстрельной командой на колени, взмолюсь, чтобы пощадили, ведь я так молод, кинусь описывать, сколько часов проторчал на крыше в ожидании вражеских бомб, расскажу, сколько баррикад помогал строить, сколько рвов выкопал. Мы все это делали, все сражались за правое дело, но я же истинный сын Питера, смерти я не заслужил. Что я такого сделал, а? Ну, выпили мы трофейного коньячку, что ж меня за это теперь — к стенке? Петлю на шею мне, грубую пеньку на цыплячью мою шейку, чтоб мозг навсегда отключился, — только за то, что ножик с дохлого фрица снял? Не надо, товарищи. Нет во мне ничего хорошего, но не настолько же.