Том 4. Карусель; Тройка, семёрка, туз…; Маршал сломанной собаки | страница 177



Сели в самолет. Летели. Прилетели. Сном это было во многом. Сном. Я еще напишу об этом, если соберусь сочинять роман о всей своей жизни в лице иного героя или воспоминания, которые Федор посоветовал мне назвать «Отсебятина».

Эти строки я пишу, сидя на скамейке в Венском парке. Напротив меня – композитор Брамс, рядом – Федор. Моя Вера, дети и внуки уже в Иерусалиме. А мы с Федором живем в отеле «Три кроны». Ждем визу в Штаты. Отношение к нам везде прекрасное. Я иду по еврейскому фонду, а он по толстовскому.

Не удивляйтесь, но Федора все-таки поставили перед выбором: или тюрьма – и из нее уже не выйти, – или отъезд. И Федор, к нашей общей неожиданной радости, прислушался к судьбе, повеселел и собрался буквально за неделю.

Посмотрим, говорит, в конце-то концов белый свет, чтобы подыхать было не обидно. В крайнем случае и повеситься от той же тоски.

Так вот, сижу я в большом таком сквере, недалеко от Венской оперы.

Напротив меня – композитор Брамс, серо-мраморный, рядом – Федор, живой и невредимый. Я отправил счастливую после всего пережитого семью в Израиль, а сам дождался Федора. Я лично хочу по прибытии в Штаты ознакомиться с жизнью и трудом рабочего класса на большом заводе. Мне радостно думать, что я и белый свет немного повидаю, и махну потом к своим. Туда, где произошло в давнем времени первое колено моего существа. Не знал я прежде этого чувства, этого нежнейшего волнения ожидания возвращения к тем краям, где я был и никогда не был, не по своей вине став блудным сыном. Разве не молодо и не странно думать о фартовой масти (удача), выпавшей вдруг на долю именно мне, одному из многих сгинувших в свой час или от преждевременного насилия на чужбине, но не переставших мечтать о возвращении? А ведь я лично, не буду лукавить, не мечтал об этом, не хотел ехать, вы это знаете, сопротивлялся, но проняло-таки и меня властное чувство истинного родства. Проняло. Не я его искал. Оно меня нашло. Потому что я плохой, с точки зрения моего сына Вовы, еврей, думающий только о себе в сегодняшнем своем облике, а не о тех, которые мне наследовали, по его, Вовиному, биологическому разумению, каждую клеточку, каждый ген своего тела, с тем чтобы все они по воле моей судьбы возвратились наконец к окаменевшим от ожидания живым стопам Отечества и умиротворенно припали к ним после тысячелетних блужданий, в моем, точнее будет сказать – в своем наипоследнейшем образе.

Это Вовины слова, в которых нелегко разобраться. Очевидно, он прав. А я с судьбой согласен. Но я считаю все же, что в этом вопросе не должно быть никакого руководства, граничащего с насилием над судьбой каждого еврея. Не должно быть. Потому что насилие над судьбой человеческой унизительней притеснения гражданских прав и самой смерти. А принуждение к любви, к долгу малодостойно и напрасно.