«Свет ты наш, Верховина…» | страница 21
Горуля постучался к нам полчаса назад и, когда мать открыла ему, запретил зажигать огонь.
— Ты не бойся, Марие, — сказал он, опускаясь на лавку. — Пришел посидеть с тобой, а потом уйду.
Мать ничего не ответила, только прислонилась к печке и тихо спросила:
— Откуда ты?.. Живой?!
Горуля усмехнулся.
— Думаю, что живой… Два дня дрались за перевалом… Нас семнадцать, а их сотня… Горит душа, Марие, горит и болит…
— Все кончилось, значит, Ильку?
— Молчи, — сказал Горуля. — Одно дерево срубят — другие поднимутся.
И слышно было в темноте, как опустились на доски стола его тяжелые руки.
— Домой хоть заходил? — нарушила молчание мать. — Гафия убивается.
— Знаю. Был.
Опять тишина. И вдруг где-то далеко на селе завыла собака, отозвалась другая, поближе, тявкнул и заскулил щенок на соседнем дворе, а маленькое оконце нашей хаты из черного стало розовым, будто занялась за ним заря.
Мать охнула и всполошилась. Она бросилась к двери, но Горуля остановил ее:
— Сиди, Марие, то Овсаки горят…
Он произнес это ровным, спокойным голосом и даже не заглянул в окно.
Мать отошла от порога и снова прислонилась к печке.
…В хате совсем светло. Горуля и мать молчат. Лицо у Горули заросшее, похудевшее.
— Марие! — внезапно окликает он мать, не поднимая глаз. — Помнишь, Марие, как мы с тобой шли с полонины по весне? Полдень был, солнце после дождя…
— Чего тебе вспомнилось? — строго спрашивает мать.
— Один бог знает, чего… А горит ясно. Хорошо горит.
Он встал шумно и решительно.
— Я пошел, Марие.
— Куда же ты теперь?
В голосе матери такая неожиданная глубокая тревога, что Горуля, сделавший шаг к двери, останавливается. С минуту они глядят друг на друга, Горуля и мать.
— Нельзя мне на селе оставаться, — наконец произносит Горуля. — Уйду на Раховщину. Пережду время, а там и вернусь…
Вновь появляется Горуля в Студенице почти год спустя, летом. Он молчалив, замкнут и еще более озлоблен, чем прежде.
4
Зима двадцатого года выдалась у нас на Верховине особенно голодной. Минувшее лето стояло в дождях и туманах, и люди едва собрали со своих полосок столько, сколько посеяли на них.
Это был страшный, тяжелый год для всей Верховины, но в летопись нашего села, да и других окрестных, он вошел не с обычным эпитетом «лютого» или «голодного». Вспоминая о нем, люди говорят: «Год, когда Петро Матлах из Америки вернулся».
В моей же памяти сохранился не только год, но и день возвращения Матлаха. Вот как это произошло.
Только что кончилась пасхальная неделя с ее церковными службами, крашеными яичками, криками и потасовками пьяных перед корчмой. Портил праздничное настроение теплый тяжелый туман, беспросветно нависший над горами. Раньше обычного он съел снег, не оставив его даже в укромных лощинках, и земля казалась съежившейся, жалкой.