Впереди — Днепр! | страница 62
И опять Алеша, злясь на самого себя, бежал, падал, отползал в сторону, но перебежка оказывалась то длинной, то слишком короткой, то отползал или медленно, или далеко, то вскакивал неповоротливо, и Чалый снова и снова возвращал его назад и приказывал повторить перебежку. Когда измученный и душой и телом в десятый раз возвращался Алеша к расчету, Чалый взглянул на его распаленное жаром лицо и неторопливо проговорил:
— Ну, хватит на этот раз. Смысл, кажется, понял. Бегать, вроде, с умом начинаешь.
Теперь настала очередь Ашота. Словно нетерпеливый конь, он не мог стоять спокойно и, не дослушав команды Чалого и, видимо, не чувствуя самого себя, побежал так неумело и смешно, что Алеша, всей душой сочувствуя ему, не мог удержать улыбки.
Но неудачной у Ашота была лишь первая попытка. Возвращаясь на исходное положение, он, казалось, переродился. Почернелое лицо его налилось гневом, яростно блестели огромные, словно без зрачков, глаза, движения рук и ног были резки и отрывисты, бледные губы сжались, и ниже острых скул нервно вздрагивали мышцы.
— Ух, кавказская кровь разгулялась! — с неизменной усмешкой сказал Гаркуша. — Не подходы — зарэжу!
— Разговоры! — оборвал его Чалый.
Еще трижды возвращался Ашот, с каждым разом проделывая перебежки все увереннее и спокойнее.
— Молодец! Молодец! — подбадривал его Чалый. — Еще побыстрее отползай и пулей вскакивай. Тогда ни один фашист тебя не достанет!
Последним бежал Гаркуша, и, к удивлению Алеши, так бежал, что Чалый еще при первой попытке одобрительно сказал:
— Сразу видно, что послышал, как пульки над головой цвенькают!
Самодовольно улыбаясь, Гаркуша стал в строй и, опять толкнув Алешу локтем, прошептал:
— Это тебе не курсы кулэмэтные!
Разбитый, уничтоженный, боясь взглянуть на людей, возвращался Алеша с занятий. В голове складывались и мелькали десятки мыслей, и ни одна из них не была радостной. Проголодавшись за полдня, он с трудом съел обед и, когда расчет вернулся в свою хату, тайком выбрался на улицу.
На землю уже легли длинные тени, и в воздухе заметно похолодало. Из низины за деревней, где протекал ручеек, тянуло сыростью и прелью старых водорослей. От этого, так хорошо знакомого и волнующего запаха ранней весны у Алеши сладко защемило в груди, и память сразу же вернула его в родное Подмосковье, на берег Оки, где сейчас точно так же пахнет водорослями и подсушивает землю легкий морозец. Неторопливо и привольно, заливая пойменные луга и низинный лес, плывут помутневшие воды. В деревне тихо в эти часы, спокойно. Работа в колхозе закончилась, и люди расходятся по своим избам. Мать кормит корову, Ленька, видать, прихорашивается, собирается на вечерку, Костя и Сенька сидят за уроками, а пятилетняя Люба, подражая им, старательно выводит каракули в своей дочерна исчерканной тетрадке. Все они дома, все спокойны, и только отец и он, Алеша, далеко-далеко от родной Оки, в чужих краях, на военной службе. Вспомнив отца, Алеша глубоко вздохнул. Скоро два года, как не виделись они, и в памяти Алеши отец оставался таким же, каким видел он его во второй день войны на вокзале в Серпухове, — молчаливым, сосредоточенным, о чем-то неторопливо говорившим с плачущей матерью и шершавой рукой ласкавшим их, окруживших его пятерых детей. В армии Алеша от отца получил всего одно письмо. Он писал, что находится на передовой, бьет извергов-фашистов, и наказывал ему, Алеше, бить фашистов беспощадно, бить так, чтобы они не только не дошли до их родного села на берегу Оки, но и были выброшены с нашей земли и навсегда были загнаны в могилу. Отец ничего не писал прямо, но Алеша, читая между строк, понимал, что он тревожится не только за его жизнь, но и за его службу, за боевые дела и страстно хочет, чтобы старший сын был настоящим воином.