Силоам | страница 99



X

Следующий день был днем «взвешивания». Симон, как было заведено в эти дни, получил позволение покинуть комнату без галстука, присоединился к неряшливой колонне своих товарищей и направился к маленькому зальчику на последнем этаже, посреди которого, как святыня, хранились весы, опутанные цепями с замками и покрытые чехлом. Наверняка эти весы были похожи на все весы такого рода; но когда за их стойками появлялась сестра Сен-Гилэр, священнодействующая тщательно выверенными строгими движениями, становилось ясно, что этот день не похож на другие. С некоторым страхом больные, в то время как сестра требовала тишины, подходили по одному к небольшой платформе, где их тела должны были поведать правду об их поведении. Цифры, выгравированные на медной перекладине, вдоль которой сестра Сен-Гилэр, водрузив очки на кончик носа, передвигала колечко, глядели на вас иронично и, казалось, предлагали вам себя лишь для того, чтобы лучше отказать впоследствии. Выстроившись вдоль перекладины с неким вызывающим кокетством, они словно говорили вам: «Нет, еще не сегодня; придется зайти еще…» И больной снова клал надежду в карман одновременно с расчерченным листком, на котором в клеточку, предусмотренную на этот случай, была вписана разочаровывающая цифра.

Эти утра взвешивания многим нравились, потому что можно было встретиться и поболтать, ожидая своей очереди, но Симону они были тягостны. Ни один другой час в существовании маленькой общины Арменаза не был более бездуховным, чем этот. Конечно, были великолепные грудные клетки, обложенные безупречными мускулами; но кроме того, что все эти люди толкались в слишком тесном для них помещении, производя неприятное впечатление человеческого стада, слишком чувствовалось, что лишь одна забота преобладает в этом месте, где человека меряли только на фунты, а любая другая мысль подчинялась этому унизительному измерению.

Симон не без меланхолии отнесся к наглядному подтверждению этой мысли в виде появления в проеме двери тех из его товарищей, с которыми он уже был знаком. Ибо он был поражен не только грустным комизмом, какой создает неполностью обнаженное тело, но и тем, что из-за этой незнакомой ему полунаготы каждый из этих людей словно потерял свое лицо: у него оставалась лишь одна голова — голова, бывшая лишь органом или членом, как все остальное. Почти как если бы они потеряли душу.

Пока Симон наблюдал за передвижениями, прибежал Пондорж в странных брюках из белого холста, которые ему когда-то завещал маляр, приходивший реставрировать фасад кухни. Но Симон стоял слишком далёко, чтобы мог говорить с ним, и должен был на время примириться с компанией Массюба, мрачного и сгорбленного, снявшего наконец свой халат в цветочек и раздетым, с изрытой тенью грудью, еще больше похожего на одного из «грешников», падение которых в ад так любят изображать фламандские художники. Симона всегда неприятно поражал вид этого субъекта. Прежде даже, чем он понял, что смотрит на Массюба, в него уже вошел образ сгорбленной спины, неискренних плеч, пронырливого лица, сморщенного от гримас, говорившего о плохо начавшемся отрочестве. Симон с отвращением пожал влажную ладонь, протянутую ему хилой, сильно искривленной рукой… К счастью, попятившаяся цепочка больных, толпившихся за весами, избавила его от этого тягостного соседства, передвинув поближе к человеку, от которого веяло здоровьем, уверенностью и инстинктом господства. Он узнал Крамера, того самого, о котором ему говорил Жером в связи с молоденькой г-жой Шармед. Симон отметил его замечательной величины голову, но не мог понять, производилось ли это впечатление размером собственно головы или великолепным сооружением из пышных волнистых волос, возвышавшимся над ней. Крамер был крепко сбит, полон, гармонично сложен. Его взгляд излучал гордость, внушенную ему всем этим сочетанием. В нем было что-то дикое и горькое. Его толстые и серьезные губы складывались во властное выражение, которому он был обязан прозвищем Великого Бастарда, данного ему наверняка почитателем Ван дер Вейдена