Силоам | страница 78



В эти дни, словно чтобы дать обоснование нареканиям сестер, показания термометра были выше обычного.

На следующее утро, когда сестра Сен-Гилэр качала головой над температурным листом и говорила ему: «На этот раз мы вели себя совсем нехорошо, господин Деламбр, это очень плохо…», Симон больше и не думал улыбаться. Он понимал, что в словах сестры заложен более глубокий смысл, чем тот, что им придает она сама. Он не отвечал. Он говорил себе, что мир полон загадок.

В самом низу листа был ряд клеточек, куда надо было вписывать цифры. Кто угодно мог начертить на листе кривую своего пульса и температуры. Но не кто угодно мог вписать к концу дня в клеточку такую цифру… Симон не помнил, как это случилось и когда это началось. Вначале он ничего не заметил. Потребовалась вся настойчивость сестры Сен-Гилэр, чтобы убедить его в происходящем. Однажды вечером она коварно поставила на тумбочку маленькую круглую колбу из голубого стекла, предназначенную для лаборатории. Поначалу, когда сестра заходила забрать ее, Симон говорил не без высокомерия: «Ничего нет…» Но сестра отвечала с презрением: «Это потому, что вы не знаете… Надо захотеть…»

Теперь Симону больше не надо было «захотеть»; он стал тем, кого сестра называла «хорошим больным», тем, кто делает «то, что надо», тем, кто уважает распорядок… «Это» происходило даже естественно. Несколько раз за день Симон со стеснением в груди чувствовал, как подкатывает к горлу это мягкое, сладковатое, слегка вязкое. Оно оставляло на губах пресный вкус… Он хотел бы избежать этого самого удручающего доказательства. Но тщетно он старался забыть о нем в течение целых часов: всегда наступала минута, когда «это» заявляло о себе и когда болезнь — идея, в которую, как ему иногда казалось, он волен верить или не верить — утверждалась в неизбежной форме. Это было безжалостное ее проявление, и Симон каждый раз встречал его с чувством отчаяния.

Как если бы отдых был не в силах сократить количество таких неприятных минут, они каждый день повторялись в примерно равном количестве, иногда Симону даже приходилось вписывать в клеточку большую цифру, чем накануне… Измеряемые вещи постепенно приобретали в его жизни преимущество перед всеми остальными. Эти кривые, эти цифры, может быть, не выражали его сути, но они составляли грань его личности, о которой он до сих пор не знал и которая, возможно, обусловливала другие, более важные грани. Так же, как ему раньше случалось, ночами перед экзаменами, видеть во сне свою умственную жизнь и обрывки неопределенных знаний, принимавших зримый облик, чтобы напутать его, — например, Гомососо, Зенодота или Александра-грамматика — теперь он видел себя затянутым в лассо сплошной кривой, взъерошенной, утыканной цифрами. Это не имело больше ничего общего ни с Гомососо или с Зенодотом, ни с одним из античных богов или любителей писать на полях. Во всем происходящем сейчас была жизнь, и жизнь его собственная. Отныне Симон мог принимать самое живое участие в египетских богах или александрийских грамматиках — он не мог помешать тому, что на гораздо более скромном, но не менее реальном плане выстраивалась кривая с непредсказуемыми извилинами, во всех мелочах рассказывавшая историю, ему — увы! — очень близкую, так как это была история, которую он писал своим телом и мог бы подписать своим именем.