Три любви Достоевского | страница 53



«С удивлением замечал я, что тут не придавалось никакой важности всякого рода физическим излишествам и отступлениям от нормального порядка. Люди, чрезвычайно чуткие в нравственном отношении, питавшие самый возвышенный образ мыслей и даже большей частью сами чуждые какой-нибудь физической распущенности, смотрели, однако, совершенно спокойно на все беспорядки этого рода, говорили о них, как о забавных пустяках, которым предаваться вполне позволительно в свободную минуту. Безобразие духовное судилось тонко и строго: безобразие плотское не ставилось ни во что. Эта странная эманципация плоти действовала соблазнительно, и в некоторых случаях повела к последствиям, о которых больно и страшно вспомнить».

Осторожные и нарочито туманные выражения Страхова относятся к окружению писателя, но Достоевский, конечно, разделял общие взгляды. Мало того: они соответствовали его обычному разграничению физического и духовного начала любви. И сейчас, как и в молодости, он считал естественными встречи, которые давали ему одно удовлетворение чувственного желания. Но то, что у других было простой «эманципацией плоти», по выражению Страхова, у Достоевского принимало более сложный, а порою и болезненный характер. Весь опыт брака с Марьей Димитриевной обострил в нем сознание, что пол тайно сочетается со страданием. Об интимном родстве боли и любви знали и другие художники XIX века, но, пожалуй, никто не ощущал его так жгуче, как Достоевский. Бодлер видел эту связь во всех физических отношениях между мужчиной и женщиной. Он сравнивал половой акт с наказанием, даже казнью, и чувство обладания объяснял как право насиловать и причинять боль. Недаром, писал он, сладострастие вызывает у женщин стоны и крики, точно их бьют или пытают. Достоевский отлично понимал неразрывность физического соединения и боли, но он расширил (или «сублимировал») неизбежный садистский элемент полового акта, перенеся его в область психическую. В воображении, чувствах и мечтах сладострастие неотделимо у него от мучительства. У всех его героев, как основной мотив их сексуальности, на первый план выступает жажда власти или жажда жертвы. Даже у детей Достоевский подчеркивает садизм и мазохизм, как две стороны одной и той же эмоции: маленькая княжна Катя мучает Неточку Незванову, но это лишь проявление ее страсти к подруге, а сама Неточка испытывает странное наслаждение от того, что ее терзает девочка, которую она боготворит. Нищенка Нелли в «Униженных и оскорбленных» готова укусить руку своего благодетеля Ивана Петровича и ведет себя так, точно ненавидит его, но и это лишь маскарад любви; наполовину отталкивание и притяжение, злоба и нежность. «Любовь-то, – говорит герой «Записок из подполья», – и заключается в добровольном даровании от любимого предмета права над ним тиранствовать». Эта тема звучит с большей или меньшей силой во всех романах Достоевского. Здесь, опять-таки, не может быть ни случайности, ни повторения литературного приема. Его одержимость одной мыслью, его «неподвижная идея», в жизни приобретала маниакальный характер, а психологически коренилась в задержках, комплексах и противоречиях его сексуальной личности. Это совершенно ясно даже и для тех, кто не желает прибегать к методам и терминологии фрейдизма и психоанализа. «Мне от вас рабство – наслаждение, – говорит герой «Игрока» любимой девушке, – есть, есть наслаждение в последней степени приниженности и ничтожества… Чорт знает, может быть, оно есть и в кнуте, когда кнут ложится на спину и рвет в клочки мясо…» «А дикая беспредельная власть – хоть над мухой – ведь это тоже своего рода наслаждение. Человек деспот от природы и любит быть мучителем».