Мужское воспитание | страница 30



— А ангелов ты не видел? С крылышками?

А иногда в наш класс доносился отдаленный гул. Гул этот был едва слышим, едва различим — его улавливали лишь оконные стекла и начинали чуть-чуть подрагивать — и никто не догадывался, что это за гул, никто не обращал на него внимания, а я знал. Я знал: это танки, поднятые по тревоге, выходят на учения. И еще я знал, что в такой день, вернувшись из школы, не застану дома отца…

«Наверное, уже принесли телеграмму», — подумал я теперь.

Еще утром мама сказала: «Сегодня обязательно должна быть телеграмма от папы. Обязательно».

Хоть бы поскорее кончились уроки! А то сидишь тут и ничего не знаешь…

— Серебрянников, ты о чем задумался? Надо смотреть не в окно, а на доску. На окне ничего не написано. Серебрянников, кому я говорю?

Мишка Матвейчик толкнул меня в бок. Я вскочил.

— Повтори, что я сейчас объясняла.

Анна Сергеевна, математичка, стояла возле самой нашей парты, так что рассчитывать на подсказку было нечего. Мишка уткнулся носом в тетрадь и не смотрел ни на меня, ни на учительницу. Он всегда так: за других переживает больше, чем за себя, для него нет хуже мученья, чем видеть, как гибнет на его глазах человек, а он даже не может помочь.

— Я жду, Серебрянников.

Я молчал.

— Ну что ж, Серебрянников, — сказала Анна Сергеевна, — я ставлю против твоей фамилии точку…

«Сейчас она скажет: а точка — это зародыш двойки», — подумал я.

— А точка, Серебрянников, это зародыш двойки, — сказала Анна Сергеевна. — И вообще мне не нравится, как ты ведешь себя последнее время. Если так будет продолжаться, боюсь, нам придется поссориться в конце четверти…

Я никогда не учился слишком плохо, никогда не был позором класса, но и отличником, украшением и гордостью класса тоже не был, случались в моем дневнике и тройки, и двойки, и замечания за поведение тоже попадались. Так что не впервые приходилось мне вот так стоять перед учительницей и выслушивать всякие неприятные слова.

Сколько раз, стоя вот так, я беззвучно уговаривал, умолял, гипнотизировал учительницу, чтобы она не ставила мне в дневник двойку или не записывала замечания!

И сколько раз я весь сжимался от молчаливого негодования, когда мне казалось, что поставленная двойка несправедлива!

Моя мама часто говорила, что мой отец — гордый человек, и я, конечно, рос в него — тоже гордым, мне вовсе не улыбалось быть хуже всех. Даже не двойка сама по себе меня всегда огорчала и расстраивала — подумаешь, двойка! — я знал, что рано или поздно ее исправлю. Гораздо больше мне не нравилось все то, что неизменно двойку сопровождало. Двойка как бы давала право каждому, кто только хотел, у кого только появлялось желание, ругать меня, отчитывать и стыдить — вот что было противней всего!