Меж рабством и свободой: причины исторической катастрофы | страница 35



Этот мотив — осуждение самодержавия как института — возникает в течение следствия не единожды. Так, 12 мая от царевича потребовали подтвердить такое на него показание: "Царевич говаривал: два-де человека на свете как Боги: папа Римский да царь Московский; как хотят, так делают". Царевич подтвердил. В этой связи весьма многозначительны имена двоих собеседников — Ягужинский или Макаров.

Павел Ягужинский — генерал-прокурор Сената, "новый человек" из простолюдинов, всем обязанный Петру, один из ближайших к нему в последние годы людей.

Алексей Макаров — кабинет-секретарь Петра, его правая рука.

Кто бы из них ни участвовал в этом криминальном заговоре — суть дела не меняется. Идея несправедливости самодержавия жила уже в головах ближайших к царю лиц.

Можно было бы усомниться в правдивости показания Алексея, если бы мы не знали дальнейшего. В 1730 году, когда появилась возможность форму правления изменить, упразднив или ограничив самодержавие, оба — и Ягужинский, и Макаров — проявили себя вполне определенно. Как уже говорилось, в решающие часы Ягужинский высказался без обиняков: "Долго ли нам терпеть, что нам головы секут; теперь время, чтоб самодержавию не быть!"

Макаров в те же дни принял участие в составлении конституционных проектов.

Сетования благополучного Ягужинского, взлетевшего именно при самодержавии — и благодаря ему! — на самые верхи власти, — свидетельство кризиса системы. Самодержавный произвол, полная личная незащищенность пугали его не меньше, чем проштрафившегося и пострадавшего еще до "дела Алексея" Кикина.

Но еще более красноречиво реагировал на это мучительное чувство личной незащищенности, на тягостное ощущение неправильности хода жизни другой счастливец и удачник — князь Василий Владимирович Долгорукий.

В первый день следствия, еще не испытывая никакого давления, отвечая на вопросные пункты от 4 февраля, Алексей неожиданно в самом конце ответов сообщил нечто, о чем его вовсе не спрашивали: "Будучи при Штети-не, князь Василий Долгорукий, едучи верхом, со мною говорил: "Кабы-де на Государев жестокий нрав да не царица, нам бы-де жить нельзя: я бы-де в Штетине первый изменил"".

Чрезвычайно важно, что это показание идет сразу — хотя и без видимой связи — после пересказа крамольного разговора с Нарышкиным, Ягужинским или Макаровым. В голове Алексея и заявление Долгорукого, и сетования остальных складываются в единое явление: тяжкое недовольство "больших персон" своим положением и положением в стране. Придумать фразу Долгорукого Алексей не мог в силу ее парадоксальности — Долгорукий говорит как о единственной защите от самодурства Петра о мачехе царевича. Говорит это Алексею, зная о его отношении к мачехе. Гордый своей родовитостью Рюрикович вынужденно признает над собой покровительство пасторской служанки, простолюдинки, которую наверняка втайне презирал.