Белинский | страница 5



Он ужасающе не понял мудрого Баратынского и если в 1838 году называл его стихотворение Сначала мысль, воплощена в поэму сжатую поэта… «истинной творческой красотою, необыкновенной художественностью», то в 1842 году про это же стихотворение отзывался: «Что это такое? Неужели стихи, поэзия, мысль?» – и советовал лучше совсем не писать, чем писать такие стихи. Он презрел как что-то жалкое и ничтожное «Конька-горбунка» Ершова. Он пустил в наш литературный оборот противоположное истине утверждение, будто Гончаров – писатель объективный. Он Даля провозгласил «после Гоголя до сих пор решительно первым талантом в русской литературе» и некоторые его персонажи считал «созданиями гениальными». «Одним из драгоценнейших алмазов нашей литературы» был для него «Искендер» Вельтмана, и он вообще высоко ценил этого писателя. Правда, не так еще высоко, как «гениального» Фенимора Купера, «векового исполина-художника»: его романы Белинский «пожирал с ненасытной жадностью». «Сатира, – думал Белинский, – не может быть художественным произведением». «Фантастическое в наше время может иметь место только в домах умалишенных, а не в литературе, и находиться в заведовании врачей, а не поэтов». «Герман и Доротея – отвратительная пошлость». В «Божественной комедии» нет поэзии. Сикстинская Мадонна производит впечатление… comme il faut – «idêal sublime du comme il faut». «О таких предметах, как живопись, теперь так странно читать… длинные статьи: так думают многие».

Вообще, на каждом шагу своего критического пути Белинский становился жертвой аберрации, попадал в неслыханные безвкусицы, и это не искупается тем, что он потом от них отрекался или, наоборот, ради них отрекался от прежней истины. Конечно, были у него и правильные догадки, были верные оценки, но именно таковы пропорции его совокупного писательства, что правды у него меньше, чем неправды, и можно только сказать, что Белинский не всегда ошибался. И затем, как мы уже отметили, даже его правда дискредитирована той возмутительной шаткостью и бесконечными противоречиями, которые заставляли Достоевского насчитывать у него пять пятниц на неделе. Раздражает его постоянная вибрация, какое-то дребезжание ума. И находится оно в связи с тем, что Белинский в каждый из многих периодов своей интеллектуальной жизни мог мыслить только одну мысль, какую-нибудь одну. Не случалось, чтобы у него были они две зараз; он не умел связать двух мыслей. Он ослеплен по отношению к остальным элементам истины, когда его глаза раскрыты на один из них. Располагая только умственными красками, а не умственными оттенками, ум цепкий, но не глубокий и не широкий, он должен поэтому выбирать что-нибудь одно, всегда одно из двух, а не два, не оба. Хорошо, что он не был способен на средину, но он не был способен и на синтез. Вот почему либо Гёте – либо Шиллер, либо французская литература – либо немецкая, либо умиление перед русской властью – либо письмо к Гоголю. Если художество творит новые ценности, то, заключает Белинский, портретист – не художник, а разве мастер или попросту