Коммунистический постскриптум | страница 33
Это обстоятельство позволяет лучше понять генеалогию критики логоцентризма и господства холодного рационализма, которая сегодня позиционируется как левая критика институций капиталистического общества. Вначале это была «антитоталитарная» критика, направленная против врагов Запада, против Советского Союза. Но со временем она все чаще использовалась против институций западного мира, которые, в свою очередь, стали восприниматься как холодные, рационалистические и бесчеловечные, то есть в некотором смысле «тоталитарные». Следовательно, первоначально этот дискурс был критикой советского коммунизма, которая со временем преобразовалась в самокритику Запада. Антикоммунистическая генеалогия этого дискурса, в основном, забыта или, лучше сказать, вытеснена. Но, несмотря на это, она имеет решающее значение для функционирования дискурса о желании, ведь любое общество готово принять критику, которая однажды уже продемонстрировала свою эффективность в борьбе с его врагами. В этом отношении чрезвычайно характерна эволюция, проделанная фигурой Большого Брата. Она была придумана Оруэллом в качестве пародии на советскую политическую систему, но со временем стала функционировать как обозначение любого государственного контроля. А поскольку технические возможности для осуществления такого контроля лучше всего развиты на Западе, то в наши дни эта фигура обычно используется в качестве характеристики аппаратов власти, поддерживающих иллюзию безопасности у жителей западных стран. Критика такого рода может показаться весьма радикальной, но ее настоящим преимуществом является то, что она не ставит под сомнение границы, установленные холодной войной, – даже сегодня, когда холодная война давно позади. Критический дискурс в той форме, которая практикуется в наши дни на Западе, оказывается на удивление гомогенным. Он всегда критикует одно и то же, прибегая для этого к одним и тем же аргументам. Различие заключается лишь в том, что правые обычно используют его по отношению к незападному миру и критикуют коммунизм или ислам как идеологии, подавляющие тело и сексуальность, левые, наоборот, практикуют его в порядке самокритики Запада, а центристы, пытаясь соблюсти справедливость, работают на обоих направлениях и прибегают то к одной, то к другой форме критики.
Удивительную, исторически уникальную гомогенность господствующего в настоящее время западного критического дискурса, меняющего только свое направление, но ни в коем случае не внутреннюю природу, невозможно объяснить одним лишь идеологическим давлением, под которым оказалось западное общество в годы холодной войны. В значительной степени эта гомогенность связана с тем, что критический дискурс сам циркулирует как товар на медиальном рынке. Он приобрел функцию стандартизированной софистической речи, которая может служить обоснованием любой политической стратегии. В самом деле, где тот мир, в котором тело не подавляется? Где человек не получает травм? Где субъектом не владеют противоречивые желания? Где машины не грозят поработить человека? Это происходит везде и всюду. Стало быть, покупательский спрос на подобную критику потенциально бесконечен. Но, кроме того, дискурс о желании и сам по себе прекрасно приспособлен для рынка, так как представляет собой промежуточную стадию на пути успешной коммерциализации различных религий, идеологий и наук. Как только некая идеология или религия перестает говорить о «духе» и переводит свои ветхие абстракции на язык желания, она тут же становится приемлемой для рынка. В каком-то смысле уже диалектический материализм был шагом в этом направлении. Но важнейшую роль здесь сыграл Александр Кожев. В своем знаменитом семинаре, посвященном гегелевской «Феноменологии духа» и проводившемся в Париже в 1933–1939 годах, он преобразовал историю гегелевского абсолютного духа в историю желания (désir) – противоречивого желания, предметом которого является желание другого. Влияние этого семинара заметнее всего у Лакана и Батая, которые входили в круг ближайших учеников Кожева, причем Батай особенно далеко продвинулся на пути теоретической экономизации желания. Сам Кожев, как известно, предпочел заняться практическим решением этой проблемы и после войны, которая прервала его семинар, перешел к непосредственной разработке европейской экономической политики.