Книга жизни. Воспоминания, 1855–1918 гг. | страница 41
Молодежь Академии, безусые ученики, внимательно изучая программы своих старших товарищей, пришли к неожиданному выводу.
Они признали несостоятельным академический ареопаг, а не самих конкурентов.
Особенно одна программа привлекала и вызывала одобрение. Мощная фигура остроносого Павла, большеголового, но сильного своим пафосом и титанической правотою, стоявшего перед Агриппой, который вонзился в него недоумевающим взором, — волновала молодые души. Это было куда сильнее работ тех профессоров, что судили картину. Говорят, что медали не дали потому, что в фигуре Павла не было академического числа голов… [Академики требовали установленной еще Лисиппом (скульптором IV в. до н. э.) гармонии и пропорциональности отдельных частей человеческою тела. По этой теории отношение головы к корпусу тела определялось как 1 к 8. Реализм Сурикова оказался, очевидно, неприемлемым для русских поклонников классицизма]. А, кажется, по преданию, Павел и был большеголовый.
Остальные три программы были слабее по сравнению с этой, но тоже сулили, что из авторов выработаются художники незаурядные. Один Чистяков стоял за награждение первого программиста медалью. Но старики этого не допустили. Они говорили:
— Талантливо, но это не история, а жанр. Это легкомысленно! Художник, которого они не признали готовым мастером, был Суриков — автор той "Боярыни Морозовой", которая является теперь одним из лучших перлов русской живописи!
Остальные три его товарища были: Загорский, Творожников и Бодаревский.
Этим приговором профессора сами пропели себе отходную. Это было "начало конца" старой Академии…[27]
По выходе из Академии я еще более потерял связь с художественными кружками, хотя не был с ними тесно связан и в дни моего пребывания в Академии. Только с одним Матэ [28] я поддерживал старые дружеские отношения.
С ним познакомился я в первый же день моих классных занятий в Академии. Наши места пришлись рядом — в самом верхнем ярусе амфитеатра. Нам приходилось стоять. Но мы были слишком молоды, чтобы думать об этом, и, придя — он от Озерного переулка, что возле Знаменской, а я с Николаевской, от Свечного, — стояли два часа подряд за работой и потом отправлялись снова восвояси. Если взять в расчет, что мы по утрам посещали лекции, то надо сознаться, что моцион наш был приличный.
Матэ был немец, и хотя он отрекался от своего германского происхождения, но до конца жизни сохранил акцент и говорил по-русски далеко нечисто. Он был добродушен, отзывчив, приятен в обращении. Мы с ним сошлись скоро. Из Академии мы шли всегда вместе. До конки пешком, а потом по Невскому в дилижансе. Он был обеспечен лучше других учеников Академии. Ученик гравера Серякова, поступив в Академию, он сделался учеником Иордана. У Иордана учеников было мало — особенно таких, которые, подобно Матэ, могли бы говорить по-немецки. Но Матэ, работая у него, не оставлял и деревянной гравюры и в этой области вскоре перегнал всех своих конкурентов: Зубчанинова, Рашевского и других. Особенно он специализировался на портрете, и его очень ценили издатели еженедельных журналов именно с этой стороны. Его призвание угадал раньше всех М.О. Микешин, который в то время издавал "Пчелу". Он давал каждую неделю Матэ тусклую фотографию, изображавшую какого-нибудь общественного деятеля или генерала, и, слегка пройдя его своими аляповатыми штрихами, заказывал награвировать к следующему номеру. Таким образом молодой гравер зарабатывал рублей 100 в месяц — заработок огромный для студента. Микешин, видя его способности, сказал ему раз: