Над краем кратера | страница 36



Я уже знаю, что случилось непоправимое, там, в будущем – у Зеленого театра, и потом – на Греческой площади, я уже знаю, что всё прекрасное – белизна светящихся ног, обессиливающее желание прикоснуться к нежно леденящему овалу девичьего лица – давно позади, в прошлом. Но я бегу, бегу, задыхаясь, – к полоске света, как будто там с меня снимут все грехи – только бы успеть.

Но полоска света исчезает, прихлопнутая дверью.

* * *

Проснусь как от толчка. Шестой час утра. Осторожно, чтобы не разбудить Настю, выхожу в прохладный шелест августовской листвы. Утренний сон, как замерший в зелени солнечный свет, прохладен и недвижен. Сиротливость и беспомощность – в стульях, опрокинутых кверху ножками на столы пустой веранды столовой дома отдыха. По старой полусгнившей лестнице спускаюсь к морю.

Удивительны ловушки памяти. Долго и непонятно, как давний шрам, мучила меня полоска света, прихлопнутая дверью. Пока однажды, более чем через год после тех минут у Зеленого театра, внезапно в памяти с почти режущей четкостью не увидел его лицо за миг до того, как он захлопнул дверь туалета – жалобно вызывающее, потерянное, с приклеенной улыбкой, в холодном стыдном поту. Никогда раньше и никогда позже не видел у него такого лица, как никогда раньше и никогда позже не был в доме Даньки.

Память услужливо прихлопнула, как та дверь, то, что обнаружилось так непривычно, и пугающе, и непонятно. Отмахнулся от всего этого, убегая с ней в ночь, сам не веря, что это необходимо. А он любил ее, лоснящийся, круглый Витёк. Мучился, пропадал, затаенно, глухо один в себе нёс это горькое, драгоценное, невыносимое. Откуда и зачем нанесло меня, откуда нас наносит, третьих – меня, Юру Царева?

Круглый, лоснящийся, такой домашний – Витёк стал потихоньку выпивать. Уехал по распределению в Среднюю Азию. Думал ли, что еще увижу его?


В утреннем холодном воздухе стоит словно бы оголенное, такое ослепительное солнце. Пустынно, безжизненно. Овидиева тоска по белому кораблю, который, кажется, вечно тает и тает на горизонте навек недостижимой тоской по возвращению в Рим.

Тяжелые, плоские, как плиты, волны, низко и в упор катят на берег. В холодном солнце вода, бутылочно-болотная, рассыпает грязно белую, шуршащую, как парашютный шелк, пену. Море шумит ровно, тяжко, словно тысячи примусов, шипящих на ветру.

В комнате дома отдыха безмятежно, сладко спит северный цветок, Анастасия, чья бледная красота не дает покоя отдыхающим.