Под юбками Марианны | страница 96
Я старался избежать патетики и говорил спокойно, рассудительно, стараясь привлечь Эдварда на свою сторону исключительно силой логики. Я знал, что любая эмоциональная речь рано или поздно будет подвергнута сомнению, как он подверг сомнению эмоциональное желание исправить «отцовы ошибки». Логические доводы останутся в сердце навсегда, их не сломит даже натиск самых сильных чувств.
Я остановился. В тишине Эдвард принялся наливать в опустевшие стаканы, потом свернул кусок ветчины в трубочку и отправил в рот.
— Да, я понимаю, к чему ты ведешь, — отозвался он, прожевав.
Я понял, что мои слова действуют так, как я хочу, и продолжал так же, спокойно, небрежно:
— Пора нам с тобой отождествлять себя не с одной нашей культурой, а со всеми людьми, со всей природой. Национальностей нет, обстоятельств тоже нет, Эдвард! Как же можем мы говорить, что это, мол, мое, а то — совсем не мое, — развел я руками. — Любая граница ответственности — это сделка с совестью. Мы ответственны за все, что происходит в мире, — за бедность, несправедливость, голод. Лично ты и лично я. Понимаешь? Это потому, что позволяем этому совершаться, почти ничего не делаем для борьбы. Поэтому перед Амином ты столь же ответствен, сколь и перед своим отцом. То, что твои родители тебя родили и вырастили, — это лишь их инстинкт. Амин воевал против СССР — это был его инстинкт самосохранения. Но ты ответствен за них в равной мере, и не только за них, а за каждого человека. Поэтому важно, то, что ты делаешь. Честная, объективная журналистика — это орудие людей, ответственных перед миром. Раз ты чувствуешь призвание — продолжай посвящать всю жизнь тому, что считаешь правильным.
— За ответственность, — мы подняли стаканы и, не чокаясь, расправились со второй бутылкой.
— Не слышны в саду даже шорохи, — начал я выводить песню заплетающимся языком, — все здесь замерло до утра…
Эдвард поддержал меня. Он пел чуть лучше моего, но от выпитого у нас получалась совершенная разноголосица.
— Что ж ты, милая, смотришь искоса, низко голову наклоняяяяя, — голосили мы.
И тут ко мне подступила такая мучительная, невыразимая тоска, что слезы навернулись на глаза. Я всегда терпеть не мог «Подмосковных вечеров», не выносил кичливой мещанской мечты. Я смеялся над идеей, что весь мир может и должен быть заключен между речкой и косыми глазками любимой. Но вот почему-то сейчас эта мечта резонировала с моим сердцем с удивительной остротой. Я вспомнил Неву и белые ночи, когда сидел на крыше возле Исаакиевского собора с одним ласковым и хрупким существом с подрагивающими пальцами, которое больше всего на свете, казалось, боялось высоты. Я любил ее, безумно крепко любил в последнее мое лето перед отъездом во Францию и так же безумно быстро бросил, как только мы расстались. Как я мог забыть об этом? Как в вихре дней я забыл, что я русский?