Время в тумане | страница 140
— Как ты думаешь, что она делает? — спросил Жора. Вид у него был сумрачный.
— К мужу пришла или к брату… — пожал плечами Крашев.
— К мужу? — болезненно поморщился Жора. — А ты ее видел вблизи?
— Видел, — сказал Крашев. Он и в самом деле встречал женщину в поселке. — Вид у нее, правда, не лучше, чем у нашего бывшего «подавальщика».
— «Подавальщика»? — привстал с кресла Жора, но в кабине крановщика было тесно и он опять, уже в какой-то тихой ярости, плюхнулся обратно. — «Подавальщик» просто пьянь, но эта… Ты говоришь, не страшен человек. Вот посмотри на нее — стоит на мусорном постаменте. Ты думаешь, к мужу, к брату пришла? А ты посмотри внимательно. Смотри… что-то ей кинули… смотри… ты думаешь, это платьице на ней, в цветочек… Как же так! Вырядилась «синявка» тухлая в халатик… а под халатиком ничего нет. Сейчас за пару грязных трояков стриптиз устраивать будет. — Жора опять привстал, невпопад тыча рукой в сторону женщины. — Да она давно забыла, какого же она пола, у нее же чувств никаких нет, и все же пользуется… — Бледный и взмокший Жора откинулся в кресле. — Раскрутить бы кран да крюком по башке. А ты говоришь… — Он встретился с глазами Крашева. Крашев подавленно молчал. — Цветок природы… Не-е-ет, — помолчав, добавил он. — Ничего нет страшнее падшей женщины. Хотя… Вот стоит она, приоткрыв свой халатик, а нам ничего не видно и не страшно — просто противно. Какая-то там «синявка», где-то там на куче мусора. Но представь иное. Ты любил? — вдруг спросил он, и Крашев, не ожидавший такого вопроса, вздрогнул. — По-настоящему!.. И чтобы тебя любили… По-настоящему… И чтобы все было — «от» и «до» — тоже по-настоящему.
Крашев молчал. Ему неудобно было говорить об Анне.
— Так любил? — повторил Жора. — Было такое? — И, не дожидаясь ответа, продолжал: — А у меня было. Вот ты говоришь, я сентиментальный. Может быть… Нет человека грубее детдомовца и нет его сентиментальнее. А зэки? Знаешь, какие они стихи любвеобильные пишут? А какие переписки с девахами заводят? Ну, а я — бывший детдомовец и бывший зэк — вдвойне сентиментален, — печально рассмеялся Жора. — Но в каждом человеке есть любовь. Я не знаю, что это такое. Наверное, так даже говорить нельзя: «есть любовь». Но есть, есть… Должна быть. Вот помню, рос в детдоме… Радио слушаешь… Потом телевизоры появились. Книжки почитывал, журналы… Просто на улице слышал… Люди говорят друг другу нежности. Какие-то ласки. Мать целует своего сынишку… Глядишь, и он тянется к ней. Такая малость… Посидеть на коленях у отца… Коснуться его рукой. А слова… Нежные слова… Тебе говорят, что ты самый умный, самый красивый… Чепуха, конечно. Ты подрастешь и все поймешь, но все это надо, надо… А в детдоме вместо этого — пес-директор. Между прочим, сейчас я это понимаю, не такой уж он плохой человек был. Даже по-своему справедлив. И многие из наших зла на него не имеют. А я — нет! — Жора ткнул своим небольшим кулачком по приборному щитку. — Дело в том, что он нас бил. Да-да, — добавил он, увидев вопрос в глазах Крашева. — Справедливо бил, за провинности… Имелся у него такой чуланчик холодненький. Чуть что — в чуланчик и ремешком армейским по заднице. Считал он себя этаким нашим отцом-папашей. Встречу, бывало, кого из своих. Разговоримся. Вспомним отца-папашу и как он нас лупцевал своим кожаным ремнем. «Если бы не наш папаша да его ремень, путного из меня ничего бы не вышло», — смеется знакомый, а мне грустно. Нельзя было нас драть! Нельзя! На коленях ты нас не держал, целовать не целовал, по голове не гладил, отцом не был. Так чего же драть? — говорил Жора уже зло. — Наш директор вообще был человеком сильным, ловким, эдаким армейским, без погон, конечно, но в кителе… Галифе, сапоги громадные, юфтевые… Помню, первый раз… Забыл даже, за что он меня поволок… А все остальное до сих пор перед глазами… До чуланчика он меня еще вел, потом дверь запер, схватил, брезгливо так схватил, скрутил, голову мою наклонил и между ногами своими зажал — это у него коронный прием такой был. Потом армейский свой ремень снимать стал… Я ничего не слышал и, кроме юфтевых сапог, ничего не видел. Страшно было и ужасно стыдно за нелепую позу, за унижение, стыдно за свой тощий, синий и, может быть, не очень чистый задок… Да-а-а, — протянул совсем уже грустно Жора. — Вот мне уж скоро тридцать. И я кой-кого бил. И меня били. И жена мне изменяла. И два года в лагере отсидел, и три на «химии» отработал. И чего еще не было… Но так меня никто не унижал. Дикое какое-то унижение. Нечеловеческое. Хотя… — Жора усмехнулся. — Хотя в тот первый раз он меня даже ни разу не ударил.