Под знаком незаконнорожденных | страница 40



– Заткнитесь, ладно? – сказал Круг, проявив внезапно странную грубость, жестокость даже, потому что ничто ведь в невинном и добронамеренном, хоть, может быть, и не очень умном лепете молодого ученого (которого, вполне очевидно, обратила в пустомелю застенчивость, столь характерная для тяжко трудящихся и, верно, дурно питающихся юношей – жертв капитализма, коммунизма и онанизма, – когда случается им попасть в общество людей истинно значительных, этакого какого-нибудь задушевного друга начальника их или самого хозяина фирмы, а то и зятя его, Гоголевича, ну и так далее); ничто, стало быть, не давало повода к столь резкому восклицанию, каковое восклицание, однако ж, обеспечило полную тишину до конца пути.

И только когда грубовато ведомый автомобиль свернул на улочку Перегольм, только тогда неугомонный молодой человек, конечно же понимавший нервное состоянье вдовца, снова открыл рот.

– Ну вот и приехали, – сердечно сказал он. – Надеюсь, sesamka [ключик] при вас? А нам, боюсь, нужно мчаться назад. Доброй вам ночи! Приятных снов! Proshchevantze [шутливое «адью»]!

Машина исчезла, хотя квадратное эхо ее захлопнутой дверцы еще повисело в воздухе, словно пустая, черного дерева картинная рама. Но Круг был не один: что-то похожее на шлем скатилось по ступенькам крыльца и легло у него в ногах.

Крупным планом, пожалуйста! В прощальных тенях крыльца, с лунно-белым, чудовищно подбитым плечом, трогательно не сочетавшимся с его тоненькой шеей, юноша в костюме американского футболиста застыл в последнем, безысходном объятии с маленькой эскизной Кармен, и даже сумма их лет была самое малое на десятку меньше возраста зрителя. Короткая черная юбка с намеком на лепестки и гагаты наполовину завесила замысловатый наряд возлюбленного. Расшитая стеклярусом шаль спадала с левой ее руки, мягкий испод которой просвечивал сквозь черную кисею. Другая рука снизу вверх обвила шею мальчика, напряженные пальцы впились в темные волосы на затылке; да, все различалось ясно, даже короткие, неумело покрытые лаком ногти, шероховатые костяшки школьницы. Он, защитник, держал Лаокоона, и ломкую лопатку, и маленькое ритмическое бедро в своих подрагивающих кольцах, по которым тайно текли раскаленные капли, и глаза ее были закрыты.

– Я очень сожалею, – сказал Круг, – но мне нужно пройти. Donje te zankoriv [пожалуйста, извините меня].

Они разделились, и Круг мельком увидал ее бледное, темноглазое, не очень хорошенькое лицо, блеснули губы, когда она скользнула под его рукой, державшей дверь, и, оглянувшись на первой площадке, побежала наверх, волоча за собою шаль со всеми ее созвездиями – с Кефеем и Кассиопеей в их вечном блаженстве, со слепящей слезою Капеллы, снежинкой Полярной на сером меху Медвежонка и с обморочными галактиками – этими зеркалами бесконечного пространства, qui m’effrayent, Blaise, как страшили они и тебя, – где Ольги нет, но где мифология растянула крепкие цирковые сети, чтобы мышление в его мешковатом трико не свернуло себе старой шеи, а отпрыгнуло – прыг-скок – и в который раз соскочило на эту пропитанную мочой арену и после короткой пробежки с полупируэтом посередине показало предельную простоту небес – амфороносным жестом акробата, простодушным всплеском рук, вызывающим дождичек аплодисментов, под которым оно прохаживается туда-сюда, вновь обретая мужественность осанки, ловит маленький синий платочек, который его мускулистая подруга-летунья вытаскивает, завершив свои экзерсисы, из глубин горячей, вздымающейся груди, – вздымающейся гораздо сильнее, чем уверяет ее улыбка, – и бросает ему, чтобы оно осушило ладони ноющих, слабеющих рук.