Волшебник | страница 39



к ней истинно отцовскую любовь.

Пускай он и злой искусник, Волшебник живет отчасти в зачарованном мире. И, обычный ли он безумец или нет, в особом, поэтическом плане он ощущает себя как безумный король (ибо ему ведомо, что так или иначе, а он безумен), – король, который неуловимо напоминает других тематически связанных набоковских монархов и является в то же время похотливым Лиром, живущим в сказочном уединении у моря со своей «маленькой Корделией», которая на какое-то мгновение видится ему невинной, невинно любимой дочерью. Но, как всегда, отцовское быстро переходит в демоновское, и зверь в нем погружается в столь напряженную педофилическую фантазию, что женщина-попутчица вынуждена перейти в другое купе.

В мучительные минуты самоанализа он обнаруживает в себе зверя и пытается избавиться от него. Изобретательно меткие образы повторяются в животном контрапункте: гиены в каждой гиене; онанистические щупальца; волчий оскал вместо улыбки; облизывание губ при мысли о беззащитной спящей добыче; весь лейтмотив Волка, готового сожрать свою Красную Шапочку, с его жутким финальным отзвучием. Этот темный зверь, сидящий внутри него, этот его внутренний враг, всегда должен домысливаться читателем как скрыто присутствующее собственное восприятие героем самого себя, и в разумные минуты его-то больше всего и боится Волшебник; так, уловив у себя на лице рассеянную улыбку, он размышляет с патетичной, робкой надеждой, что «рассеянным бывает только человек», а потому он тоже может быть-таки человеком.

Стратификация рассказа совершенно поразительна своими образами с двойным, а то и тройным дном. В каком-то смысле правда, что некоторые деликатные пассажи более откровенны, чем где-либо у Набокова. Но в другие моменты сексуальное подводное течение – не более чем мерцающая грань сравнения или небольшое отклонение мысли, преследующей совсем другую цель. Обилие уровней и смыслов, как известно, часто встречается у Набокова. И все же линия, по которой он ступает здесь, тонка, как лезвие бритвы, и виртуозность состоит в намеренной размытости вербальных и визуальных элементов, в сумме образующих некий комплекс, не поддающийся определению, но оказывающийся предельно точной единицей коммуникации.

Аналогичная двусмысленность, целью и результатом которой опять же является точное выражение сложного понятия, временами используется для передачи сопутствующих, но и борющихся друг с другом мыслей, пробегающих в мозгу главного героя. Как яркий пример того, что я имею в виду, позвольте мне процитировать один такой пассаж, парадоксы которого, на первый взгляд, ставят перед читателем и переводчиком одни и те же задачи, но, ежели подойти к ним, не отнимая у мысли возможности двигаться по запасному пути, идущему параллельно той ветке, что кажется главной, они вознаградят вас таким кристаллическим целым, которое больше суммы отдельных его частей; необходимая здесь открытость восприятия, которая, возможно, была бы чревата неоправданными смысловыми потерями в случае более традиционного произведения, сродни той, которая чуткому слуху помогает следить за контрапунктом Баха, или тематической текстурой Вагнера, или той, которую упрямый глаз навязывает сопротивляющемуся уму, когда их обладателю становится понятно, что одни и те же элементы хитроумного рисунка могут одновременно изображать, скажем, обезьяну, праздно глазеющую из своей клетки, и большой резиновый мяч, качающийся безнадежно далеко от берега посреди отражений заката на однообразной ряби лазурного моря.